Но муза уже была не та, что прежде. Однажды Некрасов записал в дневнике, который он начал вести во время болезни: «…муза явилась ко мне беззубой, дряхлой старухой, не было и следа прежней красоты и молодости, того образа породистой русской крестьянки, в каком она всего чаще являлась мне и в каком обрисована в поэме моей «Мороз, Красный нос». Этот небывалый в русской поэзии образ музы-смерти появился в изумительном стихотворении «Баюшки-баю»:
Но и об этой бредущей на костылях музе он мог с полным основанием сказать: «Сестра народа — и моя», потому что мысли о судьбе народа не покидали его и сейчас. Перед всепоглощающей любовью к народу отступали его собственные страдания; вот почему в созданном на краю могилы стихотворении «Сеятелям» нет ни звука о болезни и смерти: стихи написаны прежним Некрасовым, трибуном и борцом, они звучали как завещание: «Сейте разумное, доброе, вечное, сейте! Спасибо вам скажет сердечное русский народ…» Он сам всю жизнь был таким сеятелем и теперь знал, что ему уже не увидеть всходов.
Минуты бодрости сменялись у него унынием, особенно когда он думал «об осужденных в изгнание вечное, О заточенных в тюрьму», или об «ушедших» — о своих погибших друзьях и соратниках. Порой казались бесполезными жертвы, принесенные ими, и ненужной его собственная борьба, его страдания: «Я настолько же чуждым народу Умираю, как жить начинал».
Но еще при жизни поэта эти его мысли были убедительно опровергнуты.
В январском номере «Отечественных записок» появились 'стихи из цикла «Последние песни». Читатели узнали о тяжелой болезни поэта. Он стал получать письма с выражением сочувствия. К нему приходили незнакомые люди, часто студенты. Их было так много, что пришлось повесить на дверях квартиры объявление: «Сим заявляю, что по крайней слабости здоровья ни принимать приходящих ко мне не могу, ни отвечать на письма, которые оставляются непрочитанными».
Однако поток писем продолжался. Доктор Белоголовый свидетельствует, что Некрасов ежедневно получал «массу писем и телеграмм, то единичных, то коллективных из разных мест и часто глухих закоулков России, из которых он мог заключить, как высоко ценит его родина и какими огромными симпатиями повсеместно пользуется его талант». Все это утешало поэта и скрашивало его последние дни.
Но, пожалуй, самое значительное событие произошло в начале февраля 1877 года, когда студенты нескольких учебных заведений — Петербургского университета. Медико-хирургической академии. Харьковского университета и Харьковского ветеринарного института, а также слушательницы женских врачебных курсов — составили и послали Некрасову адрес, в котором выражалось преклонение перед поэтом и гражданином. «Из уст в уста передавая дорогие нам имена, — писали студенты, — не забудем мы и твоего имени и вручим его исцеленному и прозревшему народу, чтобы знал он и того, чьих много добрых семян упало на почву народного счастья. Знай же, что ты не одинок, что взлелеет и возрастит семена эти всей душой тебя любящая учащаяся молодежь русская».
Под адресом стояло триста девяносто пять подписей: он был редким для того времени выражением общественного мнения, мыслей и чувств революционно настроенной молодежи.
Неожиданный приход трех студентов означал, что битва не проиграна. Радостно взволнованный, Некрасов слабым голосом, слегка нараспев прочитал гостям стихотворение «Вам, мой дар ценившим и любившим…», которое не вошло в сборник «Последние песни», хотя по замыслу поэта должно было стать посвящением к нему. Некрасов подарил студентам на память листок бумаги, на котором его рукою было написано это лирическое прощание с читателем: «Вам, ко мне участье заявившим в черный год, простертый надо мной, посвящаю труд последний мой!» Этот листок в рамке и под стеклом долго висел на стене университетской библиотеки.
Примерно тогда же, в январе 1877 года, Павел Михайлович Третьяков, собиратель искусства и основатель картинной галереи, заказал художнику И. Н. Крамскому портрет Некрасова. В феврале художник провел целую неделю в доме поэта, но работать почти не мог, — сильные боли не позволяли Некрасову оставаться в одном положении больше нескольких минут.
Заказчик торопил мастера: «Хорошо бы очень было, если бы удалось успеть написать Некрасова. Уж очень бы я рад был». А мастер, преодолев огромные трудности, пользуясь редкими «просветами», к концу марта уже завершал свою работу. При этом он жаловался Третьякову: «Я хотел бы еще сказать Вам, что с Некрасовым чистая беда — ведь дежурить приходится каждый день, а работаешь 1/4 часа, много 1/2 часа. Ну, да теперь кажется отделался».