И, действительно, Василий Иванович ревностно собирал все новости, которые, по его мнению, могли интересовать племянника. Он частенько захаживал в контору «Современника» к Ипполиту Панаеву и, солидно усевшись за стол, начинал обстоятельную беседу. «Вот Николай Александрович интересуется, как у нас дела-с…» Не довольствуясь беседой с Панаевым, он зазывал к себе в гости служащего конторы «Современника» Семена Васильевича Звонарева, угощал его чаем и еще раз проверял полученные сведения. Он требовал, чтобы ему из конторы присылали газеты: «Мне из них вырезки нужно делать для Николаши», и по вечерам, вооружившись очками и ножницами, вырезывал все, что, с его точки зрения, имело особый интерес.
— Вот что значит родственные чувства-с, — льстиво говорил ему Егор — продувной, тертый питерский слуга. — Кто, кроме дяденьки, так порадеет о Николае Александровиче? Никто-с. Только вы.
— Ну, ну, не болтай лишнего, — возражал польщенный Василий Иванович. — Не мешай мне работать, возьми вот, пойди себе в портерную, освежись.
Когда Егор уходил и в квартире устанавливалась тишина, Василий Иванович придвигал к себе чернильницу, озабоченно осматривал перо — не пристала ли какая-нибудь дрянь? — и начинал, благословясь, письмо за границу дорогому племянничку Николаше Добролюбову.
Лето выдалось жаркое и сухое. Горячие ветры носились над растрескавшейся землей, трава побурела и посохла, листья на деревьях были мелкие и желтые. Колосья в поле торчали прямо, как пустые, они были легкие, с неналившимся зерном, и к земле склонились слегка только те, на которых уродливым черным рогом росла спорынья. Зато с небывалой силой росли в хлебах васильки. Их сухие синие цветы на длинных серых стеблях густо стояли на межах, расталкивали колосья, выбегали на дорогу. Они росли гуще, чем лебеда, чем другие сорные травы, и на стеблях некоторых из них плотно сидели блестящие черные тли.
Леса стояли, точно приготовившись для пожара. Казалось, брось уголек — и все кругом забушует страшным чудовищным огнем. Мох высох и рассыпался под ногами, речки обмелели, болота не хлюпали, а шелестели, как бумага. Обессиленные, с раскрытыми клювами сидели на дорогах вороны.
Но хуже всего было в деревнях. С ужасом смотрели мужики на высыхающие хлеба, на сгоревшую траву, на скотину, которую нечем кормить. Беспощадное злое солнце неумолимо совершало свой путь, и ни одно облако не выплывало ему навстречу. Напрасно из сельских церквей выносили хоругви и иконы, напрасно знающие старухи — деревенские ворожеи — наговаривали дожди и громы, — ни одна капля не падала с раскаленного синего неба.
А тут еще начали вспыхивать пожары. Они вспыхивали чаше всего ночью, и обезумевшие бабы, в одних рубахах, схватив голых, орущих от страха младенцев, с воем выбегали на улицу. Бороться с огнем было бесполезно — он набрасывался на соломенные крыши, на сухие ветхие избы, он охватывал в одно мгновенье даже старую черемуху у колодца, даже колодцы, на дне которых, казалось, закипала последняя, еще не высохшая вода.
— Кара божия! — говорили люди и, надев суму, уходили на богомолье, собирать куски по дороге, слезно взывая к людям и к божьей матери.
Охота в такое лето никуда не годилась, но Некрасов упорно ходил по лесам и болотам, ночуя в деревнях, в лесных сторожках, в шалашах, которые устраивали на берегу рек плотовщики. Он высох и загорел, усы его порыжели, глаза выцвели на солнце. Он до крови сбил себе сапогами ноги, почти ничего не убивал, но не хотел бросить бесполезное и тяжелое занятие. Он совсем не бывал в Грешневе, и отец, обиженно поджимая губы, говорил, что вот, дескать, столичный сынок брезгует родительским кровом, зато не брезгует валяться в грязной избе у серого мужика.
Жил он действительно в избе. Правда, в довольно опрятной, хоть и ветхой избе своего деревенского приятеля — охотника Гаврилы Яковлевича Захарова. Гаврила Захаров был крестьянин деревни Шода Мясковской волости. Некрасов познакомился с ним случайно несколько лет назад в Костроме на базаре, когда Захаров нес дичь к губернаторскому столу, и с тех пор почти каждое лето наезжал к нему погостить. Он привозил ребятишкам Гаврилы Яковлевича гостинцы и обновки, подарки его жене, охотничьи снасти ему самому. Он подарил ему хорошую собаку Юрку, и эта единственная на всю деревню породистая охотничья собака была предметом зависти всех соседних охотников. Однажды, управитель из соседнего именья вызвал к себе Гаврилу и начал просить, чтобы он уступил ему собаку.
— На что она тебе? — говорил он. — Ты и прокормить ее как следует не сможешь, и уходу у тебя за ней настоящего нет.
— Эта собака не продажная, ваша милость, — ответил Гаврила. — Эта собака — подарок, память от дорогого друга.