Как по-разному живут они все сейчас — Тургенев, Фет, Боткин и он сам… Фет — в Москве, на своей новой квартире в Замоскворечье наслаждается семейным патриархальным уютом. В его кабинете по вечерам собираются гости, они ведут беседы на возвышенные, прекрасные темы — о любви, об искусстве, о красоте. Позже, после вечернего чая за круглым столом, за рояль садится какая-нибудь московская тихая девушка с тяжелой русой косой и играет Шопена; вдохновенный скрипач ласкает смычком свою скрипку. На эти дуэты приезжает Лев Толстой, его сестра, его брат Николенька, Аполлон Григорьев и члены семейства Боткиных. Они сидят в уютных мягких креслах и слушают, полузакрыв глаза, музыку. Тихое, спящее Замоскворечье тонет в сугробах, и никакие тревоги не проникают за двери теплого фетовского дома.
Боткин и Тургенев сейчас за границей. Тургенев бродит среди величавых развалин Колизея и, конечно, мечтает о России. Он мечтает о своей России — о лете, которое проведет в Спасском, о теплых ясных вечерах, когда из соседних поместий съезжаются в гости друзья. Он представляет себе, как на широком балконе будут читать они вслух стихи, предаваться воспоминаниям, умным разговорам и спорам. Он мечтает о спокойном и сладостном творчестве в своем деревенском кабинете, темном и прохладном от приникающих к окнам деревьев, обо охоте, о душистых березовых рощах.
Что общего и в образе жизни, и в мыслях, и в чувствах у них и у него, у Некрасова? Как могут они понимать друг друга? Чужие? — ну конечно же, совсем чужие…
Господи, как медленно тянется время и какие нехорошие мысли лезут в голову! Надо погасить свечку, думать о чем нибудь хорошем и постараться уснуть. В детстве, когда ему не спалось, когда было жутко в темной комнате, мать говорила, гладя его по голове:
— А ты закрой глазки, ни о чем не думай и представляй себе широкое, широкое поле, по которому гуляет ветер. Небо над полем голубое, поле все желтое, ходят по нему волны от ветра, как на реке. Ты смотри на эти волны, смотри и уснешь.
Может быть, попробовать и сейчас ни о чем не думать и представлять себе поле? Некрасов приподнялся, задул свечку и снова лег, натянув одеяло. Желтое поле возникло перед глазами, над ним — бледное жаркое небо, знойная зыбь над колосьями. По узкой тропинке бредет старичок-побирушка. Вот он подходит все ближе и ближе, видны заплаты на его серых, как пыль, штанах, вот и сума, вот и лапти за спиной, вот палка-посошок… Он стал совсем маленьким, не больше куклы, вот он уже сошел с тропинки и стал на краю ночного столика, опершись спиной о подсвечник:
— Не спишь? Маешься? — спрашивает он усмехаясь. — Или совесть нечиста? Или обидел кто? А ты спи, не тужи — все перемелется. Хочешь, я тебе сказку скажу?
Он садится на край столика, и Некрасов видит его совсем ясно, хотя в комнате темно. Пот выступает у него на лбу.
«Это я брежу… — думает он. — Не надо было открывать форточку, у меня сильный жар. Кыш, уходи», — дует он на старичка.
Но старичок не уходит. Он усаживается поудобней, зажигает свою трубочку и начинает что-то рассказывать. Он шепчет так тихо, что ничего невозможно понять. Он кивает в такт своим словам и пристукивает рукой по коленке.
Тук-тук-тук-тук… стучит он ровно, как маятник.
«Да ведь это часы тикают, — думает Некрасов и ищет их на столике. — Вот они лежат — и стрелки показывают, что скоро пять часов. Слава богу — скоро утро…»
Он опять закрывает глаза и вслушивается в тишину спящей квартиры. Где-то со стуком чешется собака, вот она взвизгнула — может, и не чесалась вовсе, а просто перебирала во сне ногами, думая, что бежит? Василий закашлял и снова затих. Спит, и не беспокоится о том, что хозяин болен. А мог бы встать пораньше, согреть самовар, напоить его чаем, прибрать в комнате. Некрасов хватает со стола колокольчик и начинает звонить. Звонок дребезжит жалобно, как надтреснутый. Василий слышит его и босиком, со свечкой в руке появляется в дверях.
— Что угодно? — говорит он хриплым со сна голосом. — Да вы никак заболели? Я побегу, Авдотью Яковлевну разбужу.
Некрасов не протестует. Он с удовольствием откидывается на подушки, закрывает глаза и замирая ждет, когда начнется вокруг него сладкая, участливая суета.
Болезнь затянулась. Проходили дни, а Некрасов все не показывался из своей комнаты, часами молча лежал на диване, лицом к стене, или бродил также молча из угла в угол и зябко кутался в халат. Это была, пожалуй, уже не болезнь, а обычная хандра, тоска и раздражительность, вспыхнувшие с новой силой после удивительного спокойствия последних дней. Он никого не хотел видеть, морщился, когда кто-нибудь заходил в комнату, и поворачивался лицом к стене, когда Авдотья Яковлевна пыталась чем-нибудь занять его.
Однажды Авдотья Яковлевна зашла к нему утром, еще до завтрака и, быстро двигаясь по комнате, начала наводить в ней порядок. Потом подошла к окну, поправила смявшуюся штору и сказала не оборачиваясь:
— Чем лежать и смотреть в стенку, встань и погляди, что творится у тебя под окном.