Николай Алексеевич был растроган. Собственные сомнения, недоуменная усмешка Панаевой, сладкие слова цензора, — все отступило куда-то вдаль. Он был благодарен Фету, ему хотелось отплатить чем-нибудь за облегчение, которое принесли его слова. Он вспомнил, последнее, понравившееся ему стихотворение Фета — «У камина» — и сказал, лукаво улыбаясь:
— Постойте, Фет, прекратите ваши похвалы. Я хочу прочесть вам одну прелестнейшую вещицу, которая сразу же затмит мою «Тишину». Слушайте:
Правда, прелестно? Ну, не скромничайте, признавайтесь, что это шедевр.
Фет рассмеялся, но не успел ничего ответить, — Василий доложил о Чернышевском. Это было, пожалуй, некстати. Фет вскочил с дивана, подтянул шарф и пригладил волосы. Николай Гаврилович вошел и, сощурив близорукие глаза, протянул ему руку:
— Здравствуйте, Афанасий Афанасьевич, надолго ли к нам?
Фет по-военному щелкнул каблуками и сказал, что завтра уезжает в Москву. Он сразу изменился, заговорил сухим и несколько раздраженным тоном. Некрасову жаль было прерванного разговора, — старые «современниковцы» не любили нового сотрудника журнала, и Фет не будет продолжать своих лирических рассказов.
Но Николай Гаврилович точно не заметил некоторой неловкости, какую вызвал его приход. Он заговорил о путевых впечатлениях Фета, печатавшихся в «Современнике», отозвался о них с большой похвалой, расспрашивал о заграничных новостях, о здоровье Тургенева, о дальнейших планах Фета. Разговор перешел на темы литературные и общественно-политические. Фет, любезно улыбаясь, сказал, что Боткин был польщен рецензией на его «Письма из Испании».
— Рецензией, которая принадлежит вашему перу, уважаемый Николай Гаврилович…
К разговорам на тему об освобождении крестьян Фет отнесся совершенно равнодушно. Он молчал, пока Чернышевский говорил об этом, и, скучая, начал рассматривать развешенное по стенам охотничье снаряженье Некрасова.
Чернышевский явно хотел выслушать мнение Фета о грядущей реформе. Он говорил, обращаясь только к нему, точно забыв о Некрасове. Некрасов насторожился. Он смотрел то на оживленного энергичного Чернышевского, то на равнодушно-корректного Фета Наконец Фет был вынужден ответить на прямо поставленный вопрос: как он расценивает настроение крестьян в настоящий важный для них момент?
Он задумался на минуту и сказал нехотя:
— По-моему, сейчас многие склонны преувеличивать стремление крестьян к освобождению. Никаких особых настроений у них нет, ничего они толком об этом не знают, да и не могут знать. Если хотите, мне нынешнее состояние крестьян напоминает состояние ребенка, которого отправляют в школу. Жил этот ребенок с родителями, под родным кровом, ни о чем не задумывался, в будущее не заглядывал. Отец за него думал, и если ребенок был послушен и трудолюбив — отец поощрял его, если своеволен и ленив — наказывал. Наказывал, любя и желая добра ему…
Некрасов беспокойно завозился на диване и посмотрел украдкой на Чернышевского. Чернышевский совершенно серьезно слушал Фета, наклонив набок голову и постукивая слегка пальцем по столу. А Фет, увлекшись собственной речью, расхаживал по комнате и развивал дальше свою мысль.
— Так вот и жил этот ребенок… И вдруг в так называемом просвещенном обществе заговорили о необходимости «прогресса», «образования» и прочих вещей, якобы необходимых для дитяти. Засуетились, зашумели эти духовные опекуны, болельщики за чужое счастье, и начали уговаривать ребенка, что ему необходимы воля, свобода, прогресс. Встревожились родители, заплакали мать и бабка, обнимая ребенка, которого чужие люди захотели увести из-под родного крыла, задумался и отец… А ребенок? Что же может думать ребенок? Он не хочет и не может обсуждать своего будущего положения, он, конечно, немного взволнован, он смутно чувствует, что приближается изменение его судьбы, но он не радуется и не грустит, — мне думается, что ему просто страшно от перспективы уйти из-под родительского крова…
Некрасов вдруг с шумом вскочил с дивана, задел стул, который с грохотом опрокинулся на пол, и, путаясь ногами в полах накинутого на плечи халата, побежал к двери.
— Василий! — закричал он хриплым голосом, — Василий, почему ты свечи не зажигаешь? Сидим тут впотьмах, как в бреду, давай огня, пожалуйста!
Он вернулся в комнату, снова сел на диван и со злостью посмотрел на Чернышевского. Николай Гаврилович, мягко улыбаясь, взял со стола гранки, которые принес с собой, и встал.