– То, что вы устроили в субботу, – непростительно. Мне было очень больно. Вдобавок столько всего ужасного случилось, что я до сих пор еще до конца не прочувствовала, как сильно вы меня подвели. К вашему сведению,
Ханна говорила слишком громко. И меня резануло это ее «нахер», потому что она никогда не ругалась. Но никто на нас не оглядывался, никто и бровью не повел. Ресторан жил себе дальше, точно добродушная бабушка, которая и знать не желает, что со времен ее молодости молоко подорожало на шестьсот процентов. Официанты склонялись над столиками, увлеченные сервировкой, а в дальнем конце зала парнишка с волосами цвета репы и в болтающемся смокинге сел за пианино и давай наяривать Коула Портера[241].
Ханна перевела дух.
– Я всегда старалась обращаться с вами как со взрослыми людьми. Равными мне, моими друзьями. А вы к нашей дружбе отнеслись с полнейшим пренебежением. Я никак опомниться не могу.
– Простите, – сказал Чарльз.
Я у него такого смиренного голоса никогда не слышала.
Ханна обернулась к нему, соединив вместе наманикюренные ногти длинных пальцев, словно построила маленькую церковь со шпилем.
– Не в прощении дело, Чарльз. Когда вы повзрослеете – а до этого, как видно, еще ой как далеко, – вы поймете, что нельзя просто попросить прощения и все вернуть как было. У меня близкий друг умер, и я… я так расстроена…
Душераздирающий монолог длился во время закусок и добрую половину горячего. Когда наш официант резвой антилопой прискакал подать меню для десерта, мы сидели унылые, точно диссиденты тридцатых годов в СССР, после года исправительных работ в Сибири и прочем суровом Заполярье. Плечи Лулы поникли, – казалось, она сейчас упадет в обморок. Джейд не поднимала глаз от тарелки. Чарльз насупился, мрачный и несчастный. На лице Мильтона появилось обреченное выражение, и весь он сполз ниже на сиденье, так что его крупное тело почти совсем скрылось под столом. Найджел не проявлял внешних признаков сожаления или раскаяния, но, я заметила, он съел только половину бараньей ножки по-индийски, а к картофельному пюре с луком-пореем даже не притронулся.
Я, конечно, слушала, не пропуская ни слова, и сердце у меня сжималось всякий раз, как Ханна смотрела на меня, не скрывая горького разочарования. Почему-то, когда она смотрела на других, ее разочарование казалось не таким горьким, и дело тут не в папиной «теории самомнения», согласно которой человек всегда воображает, будто в каждой чужой пьесе непременно играет главную роль как единственный объект любви и ненависти всех прочих персонажей.
Время от времени Ханна в расстройстве выпускала страховочный канат своих реплик и замирала в мертвой тишине. Пауза тянулась необозримой безводной пустыней. Ресторан в сверканьи огней и звяканье посуды, с красиво сложенными салфеточками и ослепительными вилками (в них отражались застрявшие в зубах мельчайшие кусочки пищи), с подвешенной к потолку вдовствующей герцогиней, мечтающей наконец спуститься оттуда и пойти танцевать кадриль с каким-нибудь привлекательным холостяком, – все это словно стало чужим и беспросветным, как рассказ Хемингуэя со скупыми диалогами, убивающими всякую надежду словами-пулями, и роскошными властными голосами. Может, дело в том, что в моей личной хронологии имелся помеченный красным промежуток между 1987 и 1992 годами, с пояснительной надписью «НАТАША АЛИСИЯ БРИДЖЕС Ван Меер. МАМА»… Я всегда четко сознавала, что между людьми всегда бывает Первая встреча и Последняя встреча. И я не сомневалась, что сегодня у нас Последняя встреча. Пришло время прощаться, и нарядная обстановка ресторана для этого так же уместна, как и любая другая декорация.