Капитан госбезопасности Смирнов тер сжатой ладонью подбородок, как всегда делал в минуты глубокой задумчивости, и прихлебывал чай из тонкого «маленковского» стакана с тремя красными ободками, вставленного в мельхиоровый подстаканник с васнецовскими богатырями.
Борис пил чай из стакана попроще, граненого. Но тоже вкусно: заварки в буфете ведомственной гостиницы не жалели, слава богу. Маленькое неприметное здание без вывески на московских бульварах, дореволюционной постройки, внутри оказалось похожим на все комитетские учреждения сразу: стены выложены деревянным шпоном, на полу красные дорожки с зелеными кромками, на стенах картины в рамах сусальной позолоты. Зато комнаты были удобными. Жили они со Смирновым в одном номере, в котором был даже умывальник. Туалет и душ, как водится, в конце коридора, но после трех лет казарменного житься Борису это неудобством не казалось, дело привычное.
Вот уже больше года он числился штатным сотрудником УКГБ по Свердловской области, бесконечно просматривал со Смирновым фотографии, вырезки, газетные перепечатки, микрофильмы. Одно за другим мелькали лица, в которые он вглядывался, пытаясь найти сходство с тем Сашко, которого запомнил на всю жизнь, хоть и видел его 14 лет назад и всего несколько раз, запомнить-то он его запомнил, но как-то все не складывалось. Поражало: это ж сколько власовцев и полицаев еще нужно было найти, сколько их спокойно жило себе на просторах огромного Советского Союза, ускользнув от правосудия! Нет, говорил он себе, Николай Евгеньевич и его коллеги делают большое нужное дело, гордиться надо, что он участвует в нем, что в поимку предателей родины вложена частица и его труда, но не оставляло тщательное скрываемое чувство, что делает он все же что-то не вполне порядочное. Почему — непонятно. Но было такое чувство.
Скажем, с Сашко Куликом все понятно: был он редкостной сволочью, и только по какой-то счастливой случайности сам Борис, и как теперь выяснилось, и Лейка, смогли выжить, ускользнуть от него. А если бы нет? Об этом даже думать не хотелось, так было страшно. Борис помнил, как Сашко входил в их детский барак, весь такой в скрипучих ремнях, сапогах, немилосердно вонявших дегтем, в уродской шапочке с козырьком — и с вечной глумливой улыбочкой. Как сжималось все внутри, когда он обводил взглядом ребятишек на нарах, выискивая очередную жертву, чтобы увести в медицинский пункт, откуда никогда и никто не возвращался. Как бог Борьку миловал? В рубашке родился, видимо.
Но ведь был там и другой охранник, пожилой дядька… Хотя, что значит «пожилой»? Таким казался, а лет ему было 40, наверное, может больше, может, меньше. В том возрасте все казались старыми. Вот он иногда подкидывал в их барак хлеба, однажды даже луковицу кинул, сала принес немного, это было спасение. Они тогда, конечно, передрались из-за этого сала, самые сильные отобрали его у самых слабых, так уж повелось в мальчишеских компаниях, но что-то же заставляло этого дядьку жалеть несчастных парнишек? Может этот полицай был не таким уж плохим человеком, и сейчас где-нибудь работает себе в колхозе каком-нибудь, старательно стирая из памяти все то, что было 14 лет назад, и каждый день покрываясь п
Сашко был смерть, и смерть входила с улыбкой. В девять лет представить себе смерть невозможно, но в 23 — вполне. Смерть была зримой, виделась улыбочкой начальника охраны, которому — сколько лет тогда было? Да столько же, сколько Борису сейчас, года 23–24, наверное. То есть, вот в этом вот сегодняшнем состоянии демобилизованный сержант Советской армии смог бы выбрать из кучи грязных детей кого-то одного и вести дрожащего мокрого ребенка на смерть? Нет, отвечал Борис сам себе. Я бы не смог. А он мог. Значит ради справедливости его надо было найти и уничтожить.