вот первый крупный недостаток Цюрау: мышиная ночь. Жуткое переживание. Ну, меня самого не тронули, и седины в волосах у меня наутро не прибавилось, но все же это был сам ужас мира. Уже и раньше время от времени — мне приходится поминутно отвлекаться от письма, причину узнаешь позже, — время от времени я слышал в ночи нежный грызущий звук, однажды я даже встал, дрожа, и посмотрел, но он тут же прекратился, однако на сей раз это был просто какой-то бунт. Что за ужасный, тихо шумящий народец! Около двух часов меня разбудил шорох возле моей кровати, и с этого момента он не прекращался до самого утра. По угольному ящику вверх, с угольного ящика вниз, через комнату по диагонали, по комнате кругами, дерево грызут, в тишине тихонько свистят, и при этом постоянное ощущение покоя и тайной работы придавленного, пролетарского народа, которому принадлежит ночь. Чтобы мысленно спастись, я локализовал основной шум у печи, отделив его от себя пространством комнаты, но он был везде; хуже всего было, когда где-то откуда-нибудь спрыгивала одновременно целая куча. Я был совершенно беспомощен, нигде во всем моем существе я не находил опоры; встать и зажечь свет я не решался, единственное, что я попытался сделать, это несколько раз крикнуть, чтобы испугать их. Так прошла ночь; утром от омерзения и тоски я не мог встать и до часу оставался в кровати, напрягая слух, чтобы услышать, как одна какая-то неутомимая все утро заканчивала в ящике ночную работу или подготавливала завтрашнюю. Теперь я взял себе в комнату кошку, которую я с давних пор втайне ненавижу, и вынужден раз за разом отгонять ее, когда она собирается вспрыгнуть ко мне на колени (вот что отвлекает от письма); когда она гадит, мне приходится вызывать девушку с первого этажа, а когда она (кошка) ведет себя хорошо, она ложится у печки, в то время как у окна недвусмысленно скребется какая-нибудь преждевременно проснувшаяся мышь. Все для меня сегодня испорчено, даже славный дух и вкус парного домашнего хлеба кажется мышиным.
Вообще, какая-то неуверенность у меня была еще вчера, когда я ложился. Хотел тебе написать, даже написал две страницы другого письма, но это не пошл'o, не смог серьезно подойти к делу. Может быть, еще и потому, что ты в начале своего письма так несерьезно о себе говоришь, насмехаясь над собой там, где это совершенно невозможно. С такой якобы легкомысленной совестью ты бы наверняка так не состарился, я имею в виду — при прочих равных условиях. И не могу я быть таким, чтобы рядом с «твердой, как скала, верой» уживались «легкомысленные теории», которые ее в принципе устраняют, а рядом с ними — «отточенная мысль», которая, в свою очередь, устраняет их, так что в конечном счете только эта «отточенная мысль» и остается или, вернее, даже ее не остается, поскольку она не может одна воспарить из самой себя. Так что подобным образом ты был бы совершенно счастливо устранен, но, к большему счастью, ты все-таки существуешь, и это прекрасно. Но тебе следовало бы по этому поводу удивляться, восхищаясь этим как духовным завоеванием, то есть солидаризироваться со мной и Максом.
И в остальном ты тоже, вообще говоря, не прав. (Поразительно: она что-то услышала и отважилась прыгнуть в темноту за ящик! Теперь сидит у ящика и стережет. Какое облегчение для меня!) Поверь обладателю крысиной норы, что твоя квартира роскошна, и мешает в ней (не говоря о прочем, что тебе как раз, удивительным образом, не мешает) то, что «избыток пространства» порождает «недостаток времени». Твое время как раз там и лежит — например, как ковер в прихожей. И пусть лежит, оно прекрасно как ковер, оно хорошо как домашний покой, но будущее время должно остаться для тебя и для всех непретворенным.
Как я теперь вижу, мой вопрос об этике был, собственно говоря, просьбой о письменных лекциях, это чудовищно, и я беру его назад. Правда, я тогда уже не знаю, как быть с твоим замечанием о вере и милости и о расхождениях с Максом и даже со мной.
Здоровье мое вполне прилично, в предположении, что мышебоязнь не является симптомом туберкулеза.
Еще интересная подробность военной программы нашего союза на 1918 год: окончание срока моего освобождения — 1. 1. 1918. Тут Гинденбург немножко опоздал.
Сердечный привет тебе и твоей супруге (у которой я со времени той истории с сумкой, к сожалению, больше ничего не забывал){194}.