— Не успел. Молодым ушел на германский фронт. Потом беляков рубили. А когда гражданская кончилась, послали на железную дорогу, транспорт налаживать. Опять же дел по горло. Потом снова армия, перебрасывали с места на место: из Ростова — в Таджикистан, оттуда — в Архангельск, из Архангельска на Кавказ, затем — на западную границу. В молодости условий не было жениться, а потом уже и поздно стало… Кто за меня пойдет, за старого да за продырявленного пять раз? И усы опять же молодых отпугивали, а пожилую я и сам не хотел.
Трудно было понять, шутит комиссар или говорит серьезно.
— И не любили вы никого?
Коротилов ответил не сразу. Огонек папироски вспыхивал часто, раз за разом.
— Было, — сказал он. — В гражданскую войну было. Когда кончили мы с поляками, наш полк остался на Украине. Я, вот как сейчас, у одной женщины на квартире стоял. У нее еще учительница жила. Молодая. Девочка, после гимназии. А звали Дашей. Украинские песни она хорошо пела. Но только при мне да при хозяйке, других стеснялась. Засиживались мы с ней, бывало, до третьих петухов. Всего Пушкина вместе прочли. Я ведь раньше-то не читал.
Комиссар хрипло, с натугой, закашлял.
— А потом? — торопила Полина.
— Потом — ничего. Поехала она в Киев за учебниками. Ну, бандитов тогда много было. «Зелеными» их звали… Взорвали перед поездом полотно и по вагонам из пулемета… Я только через три дня узнал. Приехал, а ее уже зарыли в братской могиле. В лесу, за станцией. Ну, запрошлый год опять туда ездил. Ничего, могила цела. Пионеры цветы носили…
Комиссар умолк. Козодой в саду все тянул и тянул однообразные тоскливые трели. Как ни тихо было это пение, тяжелый гул канонады не мог заглушить его. И было что-то общее в этих звуках, тревожных и гнетущих, они сливались порой воедино.
— Полина Максимовна, — после долгого молчания заговорил комиссар. — Я, быть может, и не встречусь с Бесстужевым, а уж вы-то, конечно, найдете его. Передайте ему, что я был неправ. Тогда, из-за вас…
— Не надо об этом, — тихо сказала Полина.
— Нет, надо. Век, как говорится, живи — век учись. Ну и все. А теперь — спать, завтра вставать рано.
Слышно было, как он зашевелился на кровати, наверно, поворачивался на другой бок.
Виктор долго лежал с открытыми глазами, взволнованный рассказом Коротилова. Старался представить себе ту девушку — Дашу, но в памяти упорно всплывала женщина, кормящая грудью ребенка, та, которую видел днем.
— А не влетит к нам эта птица? — шепотом спросила Полина. — Может, лучше окна закрыть?
— Нет, у нас окна низкие, — успокоил ее Виктор.
Полина ворочалась, потихоньку вздыхала и, Дьяконский чувствовал, вздрагивала иногда. Он протянул руку, успокаивающе погладил ее волосы. Она взяла его руку в свою, прижалась щекой к его ладони и так затихла, задышала спокойно и ровно…
Утром, на восходе солнца, первым проснулся Коротилов. Долго прислушивался к пению птиц, к шуму, доносившемуся с шоссе. Канонада теперь не гремела непрерывно. Там, где-то вдали, бой выдохся и ослаб. Лишь изредка раздавались отдельные бухающие удары.
Комиссар закурил, приподнялся, глядя на спящих. Жаль было будить их. Полина дышала беззвучно, обхватив полными руками угол подушки. Волосы рассыпались по наволочке, как венец вокруг ее розового спокойного лица. При каждом вздохе расширялись тонкие ноздри прямого носа. Губы чуть раздвинуты улыбкой — что-то хорошее видела она во сне.
Дьяконский лежал, вытянувшись во весь свой длинный рост, разбросав ноги. Одетый. Снял только сапоги, ослабил ремень да расстегнул ворот. На остром подбородке темнела глубокая узкая ложбинка, небритые щеки казались покрытыми серым налетом. Он шевелил губами, причмокивал ими. Коротилов чувствовал, что сон у сержанта чуткий, он вскочит при первом слове команды, через минуту будет обут, подтянут, будет готов делать все, что от него потребуют. Это был отдых солдата. Таким был когда-то и он, комиссар.
— Эх-хе-хе, — покачал он головой. — Ребятишки вы мои милые.
Еще полежал немного, с улыбкой глядя на спящих, потом, погасив папироску, крикнул нарочито громко и бодро:
— Подъем! Досыпать после войны будем. В дорогу, в дорогу пор а!
Заслышав человеческий голос, в сарае призывно и звонко заржал отдохнувший конь.
Еще в Одуеве, в девятом классе, смотрел Павел Ракохруст кинокартину про рыбаков. Давно уже забыл название этого фильма. Помнил только понравившееся ему выражение одного из действующих лиц: «Пусть работают Лева и Роза, а у Пини — голова». Пашка даже в тетрадку записал эту фразу.
Ракохруст всякую черную работу ненавидел. В училище старался увильнуть от приборки, от нарядов на кухню. Парень он был рослый, хороший строевик. Умел лихо козырнуть командиру, доложить громко и четко. Перед начальством не робел; выкатывая глаза, смотрел в упор, бойко отбарабанивая рапорт. Начальству это нравилось. Старшина роты прощал Ракохрусту мелкие погрешности, берег для торжественных случаев, когда надо показать товар лицом. Если же товарищи упрекали Павла, что им приходится выполнять за него грязную работу, он только посмеивался, тыча пальцем в свой лоб: «У Пини, брат, голова!»