заключалась. Ляля даже на какое-то время забыла о подспудной цели своего визита, целиком
отдавшись разгадыванию правил неведомой игры. Она быстро смекнула, что в правилах
пренебрежительно-лёгкие ссылки на последний номер «Литературки», а лучше – «Иностранки»,
умная недосказанность в оценках – подразумевалось, что собеседник хватает твою мысль на лету, и в подтверждение этого к элегантно оборванной фразе, как маркер «для своих», добавлялось:
«Ну, ты же понимаешь…» О джазе надлежало судить с умиротворённой поволокой сонных, всё в
жизни видевших глаз, а музыкальный рок порицался, но с любовью, как непутёвое, но
талантливое дитя, хватанувшее, надо честно признать, через край. Неведомый Ляле Сальвадор
Дали теснил Пикассо и абстракционистов, и о Никите, угодившем в прошедшее завершённое
время – «паст перфект», говорилось с видимым пренебрежением. И всенепременно обращения
«старик» и «старуха», вне зависимости от возраста и статуса. «Старик, ты гений!», «Ну вот здесь я с
тобой не соглашусь, старуха», «Старик, ну это офигенно глубоко, как ты этого не понимаешь?» С
усилием отвлекаясь от этих антропологических наблюдений, чтобы напомнить себе, зачем она
здесь, Ляля тщетно пыталась представить, как бы повела себя в этой ситуации Лилька.
Впрочем, начинал всё ярче разгораться и её костёр… Когда она на правах подкидыша в
случайной группе у стены обмолвилась о том, что читала «Аэропорт» Артура Хейли в оригинале, то
вдруг неожиданно для себя самой сорвала у аудитории куш – ведь сигнальный экземпляр с
русским переводом бестселлера ещё только путешествовал по редакционным коридорам
«Иностранки».
К ней весь вечер клеились кандидаты – в бородах и без, некоторые даже на виду у своих
поклонниц, тех самых, с которыми и пожаловали на вечеринку, и Ляля, удивляясь сама себе и
входя во вкус, бестрепетно играла роль взрослой, со всеми этими знаковыми «старик – но это же
трансцендентально!», поражаясь втайне только тому, что её до сих пор не разоблачили. Она вела
себя как опытный картёжник, который по-хозяйски ласкает в широкой пятерне проходные десятки
и усатые валеты, не торопясь сыграть ва-банк и догадываясь, что на подходе из рядом лежащей
колоды уже короли, а то и козырные тузы. К середине вечера она уже знала имена большинства
из колоды и, кажется, даже успела заслужить немое презрение у пары бубновых дам в
водолазках. Где-то в перерывах между «Парня в горы тяни – рискни» и «Домбайским вальсом»,
отогнав от неё очередного из валетов, серьёзно, с пафосом демонстрировавшего восхождение из
последних сил в связке по почти отвесной стене, Роман завёл с ней светский разговор,
ненавязчиво интересуясь, как давно она дружит с Эллочкой.
Ляля, легко прочитав его картёжный расклад, отвечала рассеянно и изо всех сил
демонстрировала незнакомство с предметом разговора – что было нетрудно, потому что Эллочка
все старшие классы школы уделяла львиную долю внимания мужчинам старше неё и на контакты
с ровесницами особенно не шла.
Игра в незнание себя оправдала – он почувствовал себя успокоенным и стал, манерно
поглаживая бороду, лепить свой имидж, небрежно роняя упоминания о Визборе и театре на
Таганке. Она снова почувствовала раздвоение восприятия – сознание твердило ей, что он
взрослый, вполне серьёзный и даже, наверное, состоявшийся человек, даже внешность которого
требовала относиться к нему с должным пиететом; а другая, глубинная женская часть её естества
навевала непонятно откуда взявшееся ощущение, что перед ней – попрошайка-лицемер, который
хочет чего-то, но по причинам ложно понятой гордости отказывается упоминать это вслух. Ей
вдруг вспомнился дачный сторож-алкоголик, добросовестно следивший за поливом грядок в
отсутствие хозяев. Он имел обыкновение появляться с приездом Жоры с семьёй на террасе их
дачи, стоял немым укором себе и другим, не в силах попросить вместо платы у Жоры то, ради
чего, собственно, и служил верно всю неделю, – чекушку «Московской» (водка до местного
сельпо сроду не доходила, исчезая в авоськах жаждущих ещё на уровне райторга).
Она бы откладывала до бесконечности принятие решения, но тут хитрый дьявол,
заведовавший не только распрями между литературными журналами почвенников и
прогрессистов, но и судьбами их читателей, подкинул ей со страниц «Нового мира» трифоновскую
повесть, название которой, несомненно, продиктовал лукавый собственной персоной – «Обмен».
Лялю, впрочем, такое провиденциальное название никак не впечатлило – от него, на её взгляд, за
версту разило никаким не «Фаустом» с обменами душ на бессмертие, а московским жэком или,
хуже того, Банным переулком, куда они как-то в её детстве ходили давать объявление на обмен
квартиры для дальних родственников матери. И читать повесть она стала только потому, что
донеслись до неё стороной какие-то хвалебные шумы на этот счёт. И произведение оправдало её
худшие опасения, да ещё и с перехлёстом: это была какая-то угрюмая, наполненная неврозами,
недовольством и ущербностью жизнь, и она выглядела тем страшнее в своей обыденности, что
происходила тут же, в Москве, где-нибудь в Сокольниках или на Каширке. И жизнью этой жили