В моем пригородном детстве у нас был черно-белый бакелитовый радиоприемник, чьи ручки нам с братом не разрешали трогать. Обычно папа отвечал за включение аппарата, его настройку и своевременную подготовку к работе. Потом он мог повозиться со своей трубкой, уминая в ней табак, перед тем как добыть неровный огонек, чиркнув короткой спичкой. Мама тогда бросала свое вязание и могла свериться с радиопрограммкой в суперобложке тисненой кожи. Затем приемник начинал выдавать сбалансированные мнения участников «Любых вопросов»: красноречивых депутатов парламента, по-житейски опытных епископов, профессиональных интеллектуалов, вроде А. Дж. Айера, и мудрецов-самоучек. Мама успевала отметить каждого галочками — «Дело говорит» или крестиками — от «Идиот!» до «Расстрелять его мало!». В другой день приемник извергал передачу «Критики», где команда лощеных эстетов со знанием дела бубнила про пьесы, которые мы никогда не увидим, и книги, которые никогда не появлялись у нас дома. Мы с братом слушали это, потрясенные скукой, не только текущей, но и ожидаемой: если такой обмен мнениями составлял суть взрослой жизни, то она представлялась не только недостижимой, но и активно нежелательной.
В моей загородной юности у радиоприемника появился соперник: огромный телевизор, купленный б/у на аукционе. Весь в ореховом дереве, с двойными створками во всю длину, скрывающими его назначение, он был размером с гардероб карлика и сжирал очень много мебельной полировки. На нем лежала семейная Библия, такая же несуразно огромная и обманчивая, поскольку это была семейная Библия чужой семьи, с их, а не нашим древом на форзаце. Ее тоже купили на аукционе и открывали, только когда папа весело сверялся с ней для решения кроссворда.
Стулья теперь были расставлены иначе, но ритуал оставался неизменным. Трубка раскуривалась, а шитье откладывалось в сторону, или, возможно, маникюрный набор: пилочка для ногтей, жидкость для снятия лака, шелк для ногтей, основа, покрытие.
Запах грушевых драже иногда возвращает меня к авиамоделированию, но чаще — к маминому маникюру. В особенности к одному символичному эпизоду из моей юности. Мы с родителями смотрели интервью с Джоном Гилгудом или, скорее, смотрели, как он беззаботно превращает любой вопрос собеседника в трамплин для пространных баек, пышущих самоиронией. Родители любили театр от самодеятельности до Уэст-Энда и, конечно же, видели божественного Гилгуда уже несколько раз. На протяжении полувека его голос был одним из прекраснейших инструментов лондонской сцены: голос не грубой силы, но изысканной изменчивости, каким моя мать могла бы восторгаться не только как зритель. И вот пока Гилгуд излагал одно из своих изощренных и немного дурашливых воспоминаний, я обратил внимание на тихий, но настойчивый шум, как будто папа втихаря пытался зажечь спичку, но никак не мог это сделать. Скрипучие чирканья следовали одно за другим, звуковое граффити царапало голос Гилгуда. Это, разумеется, моя мать опиливала ногти.
Гардероб карлика был интересней, чем радиоприемник, потому что в нем были вестерны-сериалы: в первую очередь «Одинокий рейнджер», но также и «Истории “Уэллс-Фарго”» с Дейл Робертсон. Родители отдавали предпочтение взрослым дракам вроде шестисерийного «Маршал Монтгомери командует сражением», где генерал объяснял, как он гнал немцев из Северной Африки по всей Европе до их капитуляции на Люнебургской пустоши, или где, как это недавно вспоминал мой брат, «маленький жуткий Монти выделывается по черно-белому». Была еще передача «Мозговой трест», такая аспирантская — то есть еще более идиотская — версия «Любых вопросов», также с А. Дж. Айером. Более дружно семья смотрела программы про природу: Арманд и Микаэла Денис с их задорным бельгийским акцентом и куртками для пустыни, состоявшими из одних карманов, капитан Кусто с его лягушачьей лапкой, Дэвид Аттенборо, пыхтящий в зарослях. В те времена зрителям приходилось многое домысливать, поскольку монохромные твари передвигались, пользуясь маскировкой, по монохромным джунглям, саванне или морскому дну. Теперь-то мы шикуем, избалованные цветом и крупными планами, наблюдая с позиции Бога всю сложность и красоту избавленной от Бога Вселенной.
Последнее время в моде императорские пингвины, кино- и телеголоса за кадром убеждают нас в антропоморфизме. Как же не умиляться беспомощности, с которой они ходят на двух ногах? Смотрите, как они любовно устраиваются друг у друга на груди, крутят драгоценное яйцо между родительских ног, разделяются в совместных поисках еды, так же как мы в супермаркете. Смотрите, как вся группа сбивается вместе, противостоя снежной буре и демонстрируя социальный альтруизм. Разве эти лелеющие яйцо, распределяющие обязанности, совместно воспитывающие потомство, сезонно моногамные императоры Антарктики странным образом не напоминают нас? Возможно; но ровно настолько, насколько мы нестранным образом напоминаем их. Мы так же, как они, можем сойти за тварей Божьих притом, что все дело в кнуте и прянике неумолимых потребностей эволюции.