форму, только Ваши литературные способности. К сожалению, хорошая форма у Вас не
всегда заполняется столь же хорошим содержанием…»
Я вымучивал свою писанину, правильно он подметил. Как писать, я вроде бы знал,
но вот о чем писать, я ни бум-бум. Другого содержания, кроме строительства
коммунизма, вокруг меня не была. Лагерь, зека, надзор – всё это не наша, не советская
действительность. Я видел только то, что нам предлагалось видеть, о чем писали в
газете, говорили по радио и со всех трибун. Ничего отрицательного.
Устинович писал: «Вы берете необычные положения и объясняете их довольно
заумной философией, поэтому рассказы надуманы. Но там, где Вы показываете жизнь
реальную, как в рассказе «Снежинка», Вы создаете произведение, имеющее право на
существование. Мне думается, что «Снежинку» можно будет напечатать…» Я ликовал
– можно напечатать! Можно! Но как, если я заключенный и лишен всех прав? Стану ли
я скрывать от Устиновича свое положение? Посылая рукопись, я не написал, что срок
тяну – нет, я работаю на руднике Сора (рукопись послали с воли). Если бы я написал
правду, я поставил бы Устиновича в затруднительное положение. О напечатании не
может быть и речи. Главное в другом, меня признал известный по Сибири писатель.
Какое счастье, что мы с Питерским сделали подкоп вдоль, а не поперек! Где бы я
сейчас был и с какими надеждами?.. Неужели Устинович не догадывается сам, что я
сижу? Весь Красноярский край в лагерях, он же понимает. Но много ли я понимал,
живя в Алма-Ате, если весь Казахстан утыкан вышками с вертухаями не меньше, чем
Сибирь.
Буквально через день я получил из Абакана кратенькое письмо – ваш рассказ
«Подарок» будет напечатан в «Советской Хакасии». А в конце: «Не могли бы вы
создать в Соре литературное объединение?» Да я готов жить здесь до скончания века.
Радостью своей я поделился с самыми близкими, с двумя-тремя, но скоро узнал весь
лагерь, и стали приносить мне для совета жалобы, прошения, любовные послания и
свои стихи. Даже Разумовский пришел: «Женя, помогите мне написать обращение к
товарищу Сталину. Я набросал черновик». Пришел без Леонтьева, тот шипел аки змей
при имени Иосифа Виссарионовича, а при составлении бумаги он мог укусить
Разумовского, ибо начал Георгий Георгиевич такими словами: «Дорогой наш отец и
учитель, любимый вождь народов, глубоко уважаемый генералиссимус…» От этих
красот я не мог сдержать улыбки, он меня сразу понял: «Этикет, Женя, обязателен при
обращении к главе государства. Кесарю – кесарево. Раньше так писали:
Всепресветлейший, державнейший великий государь император, самодержец
Всероссийский, государь всемилостивейший. И монархист Достоевский так писал, и
твердокаменный демократ Чернышевский, а заканчивать полагалось примерно так: с
чувством благоговейного уважения осмеливаюсь назвать себя Вашего императорского
высочества благодарным и преданнейшим слугою». Старик стал мне еще милее и
симпатичнее. Упрекайте его в холуйстве, в рабстве, в отсутствии интеллигентности и
прочих грехах, – все это чушь собачья, лишь ваши притязания подменить главу
державы другим кумиром или собственной персоной. А я – вместе с разумным
Разумовским. Раз уж приняты такие кликухи наверху, будем блюсти высоту, нам это
ничего не стоит. Наверное, мы с ним не можем называться интеллигентами, как Фефер,
например, или Леонтьев, не тянули мы в ненависти и до уровня Волги или Гапона, уж
эти бы вчетвером напридумывали усатому совсем других величаний. А мы не видели в
этикете урона своему достоинству, оно у нас совсем в другом. Мы не желаем
властвовать. Спасибо, вожди, вы взяли на себя тяжкий грех власти, мы вас
возвеличиваем при жизни, ибо ничего вам не будет после смерти, кроме долгих
проклятий. Если я доживу до старости, то хочу стать таким, как Георгий Георгиевич
Разумовский, московский дворянин, великодушный человек, вечная ему память… А
пока вернемся к обращению. Разумовский просил направить его, а также зека
Леонтьева, работать в какое-нибудь инженерно-конструкторское бюро в системе
Гулага: «Мы там несомненно принесем больше пользы нашей великой и любимой
Родине». Помогло, между прочим, их перевели скоро в Красноярск.
Зашел ко мне Коля Гапон. «Что ты там за письмо получил из редакции? Покажи».
Гапон – и вдруг его редакция заинтересовала, литература. Показал я ему оба письма, он
прочитал внимательно, сдвинув брови, и спросил, согласен ли я про заумную
философию? Я пожал плечами – согласен. «Ажаев сидел, написал книгу «Далеко от
Москвы», получил за это свободу и Сталинскую премию». – «Говорят, он не сидел, а
работал вольняшкой». – «Говорят», – передразнил меня Гапон. – Ты слушай, что я
говорю. – Он пырнул себя в грудь оттопыренным пальцем. – Я с ним ходил на один