— Коли знал, не стал бы тебя допытывать и лошадь за столько верст гонять, она ведь хоть и плохонькая, да своя… И не гляди на меня так. Был бы враг — не пришел. — Он полез за кисетом, стараясь унять волнение и дрожь в руках. С улицы доносились негромкие звуки. Они почти не нарушали комнатную тишину, вяжуще-неприятную. — .Освободи меня, Тимофей Матвеевич!
— Я тебя не назначал и не выбирал!
— Да ты не злись, Тимофей Матвеевич, я ж для дела. Ну чего, спрашивается, держать бугая, коли в нем силы нету!
— Глупый пример. И вообще, я не так о тебе…
Маякин заторопился:
— Ты не думай, я завсегда… Я за Советскую власть чего хочешь!
— Что тут думать, когда и так все ясно, — сухо произнес Бирючков. — Пусть кто-то Советскую власть завоевывает, защищает, кровь за нее проливает, а я покуда не завалинке посижу! — и встал, заканчивая разговор.
— Нет, ты погоди, — почти просительно остановил Ферапонт. — Не о том речь, не о том… Тяжела ноша для моих плеч. Я ж крестьянин, мне бы пахать да сеять, а не командирствовать. И мужики привыкли ко мне, как к своему, к ровне, а тут на тебе, голова какой выискался! Да и не могу я им все тонкости объяснить об том, что происходит вокруг, потому что сам ровно слепой! Бот чую, нутром чую, что наша это власть, для мужика да для рабочего люда и что на первых порах завсегда в любом деле трудно бывает, а как сказать про то — не знаю, не умею. — Он притих на секунду, потом с непонятной злобой крикнул: — А ежели бы был на моем месте грамотный человек, образованный?
— Ты, я смотрю, думаешь, у нас семь пядей во лбу, — жесткое выражение покрасневших от напряжения и бессонницы глаз смягчилось. — Кукушкина видел? Есть у них на фабрике управляющий Лавлинский. Я, как ты выразился, тоже нутром чую, что враг, а сделать с ним ничего не могу: открыто себя не проявляет. Терпим его и ему подобных, потому что хозяйствовать самостоятельно пока не умеем. Вот и строят нам козни, но мы не плакаться и бить себя в грудь должны, а учиться… Хотя в чем-то ты прав. Но опять прав однобоко, со своей стороны. А если взглянуть с другой? Грамотных у вас в деревне — твой однофамилец Маякин-мельник, дьячок да кое-кто из крепкозажиточных. Пойдут они за Советскую власть? Ясное дело, нет. Или посылаем мы к вам крепкого большевика. Поверят ему мужики? Не сомневаюсь, поверят. Но сколько для этого потребуется времени? А для нас не только каждый день, каждый час дорог… А насчет подмоги… Ты Никиту Сергеева помнишь?
— А то как же! Наш, демидовский. Парень был вроде ничего.
— Парень что надо… Его к вам и направим. Согласен? Вот и ладно!
Они простились, но в дверях Маякин остановился и нерешительно сказал:
— Тут еще вот какое дело… Монашки у нас в деревне народ баламутят, концом света пугают, призывают ко всяким там делам…
— Пугают? Пусть пугают. Не хватало нам монашек бояться.
«Действительно, что это я, — думал, выходя из Совета, Ферапонт. — Монашки, они и есть монашки». Но на душе было неспокойно.
24
Сытько торопливо отыскал в резном заборе хитро спрятанную кнопку звонка, с силой нажал и нетерпеливо прислушался. Наконец звякнула дверь, зашуршали шаги.
— Кто? — спросил строгий женский голос.
Максим Фомич назвался. Прямая, высохшая до желтизны экономка пропустила вечернего гостя, тщательно заперла высокую калитку. Максим Фомич остался ждать в полутемной гостиной. Он не успел сообразить, что стало с некогда богато обставленной, а теперь черневшей пустыми углами комнатой, как вошел Лавлинский.
— В чем дело? Почему вы здесь?
— Беда, Герман Георгиевич, беда! Лузгина арестовали!
— Когда?
— Только что.
— За что?
— За контрибуцию… Как председателя союза фабрикантов за отказ выполнить решение городского Совета.
Герман Георгиевич плотнее затворил дверь, за которой слышался возбужденный разговор.
— Кто знает об аресте?
— Пока никто. Но мне кажется, этого не скрывают.
— Что ему грозит?
— Все, что угодно. Они на все способны!
— Интересно. — Лавлинский смотрел за спину Сытько чуть прищуренными глазами. — У меня к вам просьба. Постарайтесь регулярно информировать меня обо всем… вы меня, разумеется, понимаете… И не здесь.
Лавлинский подождал, пока уйдет Сытько, достал папиросу, подержал в нервных пальцах, прикурил от свечи. Пламя качнулось, зеркально отразившись в темно-синем стекле окна. «Почему-то люди считают, — подумал он, — что бог добр и участлив. Напрасно. Только злой шутник мог придумать такую подлую и коварную штуку, именуемую «жизнь». Жизнь, которая зависит от тысяч неподвластных человеку случайностей. Придет однажды какой-нибудь кукушкин, дунет — и погаснет свеча. Впрочем, здраво рассуждая, бог тут не так уж и виноват. А Кукушкина ждать не надо…»
Он вернулся в кабинет, спокойный и решительный.
— Скверные новости, господа! Большевики арестовали Лузгина.
— Это неслыханно! — Смирнов швырнул карты на стол. — Они начинают распоряжаться, словно хозяева!
— А мы своим бездействием тому способствуем! — Гоглидзе сверкнул злым взглядом.
— Не надо горячиться, господа офицеры, — остановил Добровольский. — Выслушаем сначала Германа Георгиевича.