— Знаю. Только ты совсем наоборот. — И, увидев удивление во взгляде Тимофея Матвеевича, пояснил: — Ты самолюбивый за дело, оно для тебя главное, а у него — чтобы дело ему служило, а он на первом месте, пуп земли в общем!
— Ладно, о нем в следующий раз, — перевел разговор председатель Совета, — сейчас сложнее и важнее другое.
Он опять подошел к окну и несколько минут смотрел на уныло-безлюдную площадь. Потом повернулся к Боровому.
— В Богородске, в укоме партии, мне сказали: рассчитывайте только на свои силы и возможности, помощь можно ожидать только в самом крайнем случае… Хотел бы я только знать, что это за крайний случай.
— Понять их можно, — ответил, помедлив, военком, — положение везде тяжелое. Особенно теперь, когда и немцы, и японцы, и французы, и англичане вместе с нашими соотечественниками-генералами хотят набросить на нас петлю.
— Вот именно, вместе «с соотечественниками». А нам предлагают активнее привлекать к себе бывших царских офицеров. А эти офицеры на нас волками смотрят!
— Не все…
— Все — не все, поди разбери, что у него на уме, генералы и те врут, что ж взять с какого-нибудь поручика!
— А разбираться придется. Тем более что бывшие офицеры появились и в нашем городе.
— Что ж, разбирайся, это по твоей части, — ответил Бирючков. — А я думаю собрать коммунистов всех партячеек и обсудить с ними создавшееся положение.
9
В келье было тихо и покойно. Мать Алевтина любила тишину, но сейчас она тревожно волновала. Игуменья подошла к двери, набросила крючок, хотя знала, что никто без разрешения к ней войти не посмеет, потом нащупала за иконой маленький шуршащий конверт.
Вчера она лишь мельком пробежала текст: при офицерах читать не хотелось, а когда они ушли, заботы со смертью сестры Серафимы не позволили выкроить и пяти минут. Близоруко щурясь, она вгляделась в подпись: «Валентин, архимандрит».
Тот писал: «…Его святейшество патриарх Московский и всея Руси Тихон так поучал на сей трудный час пастырей православной церкви: при национализации церковных и монастырских имуществ священник должен объяснить пришедшим представителям нынешней власти, что он не является единоличным распорядителем церковного имущества и потому просит дать время созвать церковный совет. Если это окажется возможным сделать, то приходскому совету надлежит твердо и определенно указать, что храмы и все имущество церковное есть священное достояние, которое приход ни в коем случае не считает возможным отдать. Если бы представители нынешней-власти не вняли доводам настоятеля храма и приходского совета и стали проявлять намерение силой осуществить свое требование, надлежит тревожным звоном (набатом) созвать прихожан на защиту церкви…»
Игуменью, наверное, ничего бы не насторожило в письме, если бы не слова Добровольского:
«Архимандрит Валентин просил также передать, чтобы вы особое внимание проявили к монахине Серафиме».
Кажется, тогда она вздрогнула, и штабс-капитан спросил:
«Что с вами?»
«Ничего, — ответила она, быстро справившись с волнением. — Но что значит «особое внимание»? Нам, живущим за монастырскими стенами, не всегда понятны мирские выражения».
«Увы и еще раз увы, я передал единственно то, что меня просили».
«Странно… Хотя слова сии уже не могут иметь значения, ибо господь незадолго до вашего приезда призвал сестру Серафиму в свои небесные обители». — Она повернулась к божнице и перекрестилась.
Добровольский перекинулся взглядом со своими спутниками. Они встали и вежливо откланялись…
И теперь, перечитывая письмо, мать Алевтина не могла избавиться от чувства досады и недовольства; ей не доверяли. Мысль эта, правда далекая и неясная, мелькала у нее еще в тог период, когда Валентин служил здесь, в монастырской церкви. Потом, после отъезда архимандрита к новому месту службы, в Москву, она вроде бы растворилась в повседневных делах и заботах. Но теперь, вспоминая свои подозрения, сопоставляя их с посланием архимандрита и его устной просьбой-приказом, игуменья приходила к убеждению: что-то происходило и происходит за ее спиной.
Мать Алевтина аккуратно сложила письмо и снова спрятала его за божницу. «Доверяют, не доверяют — не это главное, — успокаивала она себя. — Главное — надо немедленно узнать, что связало покойницу монахиню и архимандрита Валентина».
По длинному и узкому коридору, в котором даже в самые жаркие и солнечные дни сумрачно и зябко, игуменья прошла к келье Серафимы. У двери остановилась, перевела дыхание.
Ржавые петли скрипнули коротко и пронзительно. В келье сладко пахло ладаном и еще чем-то неуловимым, одурманивающим.
Мать Алевтина осмотрелась. Все, как и прежде, стояло в суровом и едином для всех порядке. Прощупала подушку, скромные монашеские одеяния, постучала в пол, стены, заглянула за иконы. Ничего, кроме пыли и паутины.
Это сначала возмутило игуменью, потом удивило и насторожило: монахини воспитывались в образцовой чистоте и следили за ней неустанно. И если сестра Серафима допустила пыль и паутину, значит, боялась, не смела даже прикоснуться к иконам.