Читаем Не убий полностью

Но — избрал монастырь. И на пути к Москве завернул в эту обитель Кобзев. Было почему-то прохладно во дворе, хотя солнце светило немилосердно. День не праздничный — ни по мирскому календарю, ни по церковному, но много милых русских бабенок в платочках, с узелками, позы не богомольны, но как бы коленопреклоненны. Колокола уже отзвонили, смирением веяло от травы, что много ниже человека, от золоченой маковки, щупающей небо. Насекомые гудели, воробьишки прыгали по проплешинам, гулькали голуби. Из приземистого строения вышел высокий служитель в рясе, Кобзев едва узнал в нем дурашливого до идиотизма пэтэушника, убийцу, так и норовившего поскорее попасть на тюремные нары. И попал, достраивая цепочку: человечек — старуха с копилкой — убийство — нары — молитва о святости и богоизбранности старух да целостности копилок. Уж не для того ли прокуратура и существует? И, как это ни кощунственно, убийство предшествовало молитве, и не Слово было в начале, а деяние, акт рукотворный, и вся жизнь — это умельчание цепочки этой до кухонной свары и участкового, до ничтожного, убивающего душу бытия. Да и народ этот, двор постепенно заполнявший собою, грехами своими, — чем отличен он от людей на нарах, от обитателей камер? Грехи махонькие, грехи тяжкие — все одно грехи, все они — нарушение запретов.

— Что беспокоит? — спросил служитель веры, не пытаясь опознать в Кобзеве того, кто его много лет назад допрашивал, потому что все люди ему отныне на одно лицо — страждущие, болящие и скорбящие.

— Сомневаюсь во многом… — и опустил глаза: больно было смотреть на преображенного страданием человека. Ибо монах выглядел лет на десять старше Кобзева, пэтэушник стал зэком, отсидевшим и свое и чужое, на волю вышедшим с одной заботой: жить в миру с миром.

— Ищи правду в небе, в Христе, если слабый. Или в себе, если сильный, — говорилось тоном пастыря, глаголящего не свою, а небесную истину.

— Я сильный. Но в сомнениях.

— Тогда Бог в тебе. Для того, чтобы вознестись к небу.

— У Бога в себе я и спрашиваю: незнание закона не освобождает от ответственности за его нарушение. А неведение того, что есть грех, — дает человеку отпущение греха за содеянное?

— Чего? Греха? Какого греха? Перед ближним, которого не возлюбил? Или ближними? Христос страдал, спасая человечество. Все человечество. И нет прощения тому, кто посягнул на весь род людской.

— Грех всегда от страсти к жизни, которую каждый понимает по-своему.

— А ты, сын мой, помещай себя внутри Царства Божьего, твоим воображением на земле выстроенном. Оглянись, всмотрись: здесь одно смирение, только смирение, ибо все страсти — богомерзки.

Сейчас ему, подсчитал Кобзев, двадцать семь лет, но глаза — как у путника, на минутку присевшего перед бескрайней дорогой в никуда. Почему он здесь? Вернулся бы, отсидев, в училище, стал краснодеревщиком: труд, деньги, девушки, лицом-то он, помнится, пригожий. И речи вел бы светские, так сказать, без цитат из книг религиозного толка.

— Фиса, — вдруг сказал Кобзев и застыл в ожидании. Но не услышал ни слова в ответ, не дождался и мелькнувшего бы в глазах отзвука. Все забыто? Выплыла когда-то Фиса из потемок сознания и туда нырнула?

— Я тебя вспомнил, — вдруг услышал он. — Ты много лет назад направил меня на путь истинный. Я тебе благодарен. Но ведь ты кривишь душой. Ты безбожник, твой бог — закон. Однако, — монах вгляделся в Кобзева, — однако наши боги едины в сущностях некоторых…

— Каких же?

— Хотя бы в ритуале покаяний. На партбюро ведь, как на исповеди, признавать грехи надо вслух… Ладно, давай без дураков, мы же с тобой в одной упряжке, — монах заговорил естественно, по-мирски. — Все твои рассуждения о грехе — блуждания мысли. Не думай о них, о грехах. Они — экскременты нашего бытия, буду уж говорить понятным тебе языком. Человек освобождает себя от них, заходя в туалет. В сортир. И смывает грех, унося мочу и кал в вечность, в кругооборот природы. Две тысячи лет назад родился человек, который сотворил гигантский унитаз и очистил желудки и мочевые пузыри человечества, страдавшего запором. Второй Христос будет не скоро. Поэтому ежедневно очищай душу, как клизмой кишечник, повторением статей закона. Они ведь, грехи, прилипчивы и клейки, грех несмываем, грех нужно поливать растворителем, иначе к нему прилипнет другой. Особые микробы человеческого кишечника расщепляют пищу, остатки ее выносятся наружу. И ты также отделяешь вину от невиновности.

— Я наказываю.

— Наказания суть снятия грехов.

— Но я же тебя наказал уже. Почему же ты печешься о грехах чужих? Свой-то ты искупил!

— Потому что то, что я совершил, искуплению не поддается. Я не только жизнь человеческую загубил, я на весь род человеческий покусился… Прощай! Живи со смирением, истребляй в себе позорящие человека желания. Вот люди, — монах показал на богомольцев и весь люд, заполняющий двор и далекий от признания себя безгрешным. — Они пришли сюда со смирением… и грехи им отпустятся.

— И все же: почему себя не сделал безгрешным?

Монах посмотрел в небо, опустил глаза к земле и произнес одно слово.

— Фиса, — сказал он.

Перейти на страницу:

Похожие книги