АЗ. А вот Мандельштам считал эти мечты вполне осуществимыми, точнее, желательно осуществимыми; в жанре истории литературы во всяком случае. Он писал, что при смене литературных форм каждое приобретение сопровождается утратой, и, подобно тому, как существуют две геометрии – Эвклида и Лобачевского, возможны две истории литературы, написанные в двух ключах: одна говорила бы только о приобретениях, в то время как другая – только об утратах, и обе говорили бы об одном и том же, ибо столько же новшеств, сколько потерянных секретов. Может быть, и мы говорим об одном и том же – не хватает только умения совместить оба этих подхода, мнимо противоположных? Ведь что такое два наших голоса, как не спор прошлого с будущим, но спор внутренний, спор ego с alter ego, персонификация раздвоения, род литературно-критической шизофрении! Разве не так?
БУКИ. Нет никакого прошлого и будущего, а есть только настоящее! Человек не может быть одновременно в нескольких измерениях – Фигаро тут, Фигаро там! Футурист либо пассеист – это ущемленный человек, отклонение, патология, ущерб: за счет реального настоящего. А в настоящем мы видим судьбу Евгения Евтушенко на склоне, в закате, приблизительно в таком же разладе и разоре, как коммунистическая идеология. И не славное прошлое отбрасывает мерцающий свет на убогое настоящее, а убогое настоящее застилает своей тенью славу и подвиги прошлого, заставляя в них усомниться – а был ли мальчик? Пусть так: любой поэтический период – это одновременность находок и потерь, но за собственные открытия и приобретения поэзия расплачивается на месте, долгосрочного кредита в литературе не существует. И за массовость читательской аудитории и громкость поэтического резонанса приходится дорого платить, и потери невосполнимы. Сейчас это очевидно. Ведь позади не только резонансные «Бабий Яр» и «Наследники Сталина», но и такой, скажем, великодержавный бред, как «Мы в духовные холопы Америки и Европы не попадем по простоте. И русский русским остается, когда в нем дух землепроходства. Дай твою шапку, Мономах, – у нас в ушанках недостача!» Не о шапке ли Мономаха мечтают время от времени и легковесные кремлевские вожди? Путь Евтушенко между государством и диссидентством, срединный, промежуточный, безопасный путь – путь компромисса. Не барабан, а скорее уж рупор, в который кричит меняющееся время. Восклицательная интонация в его стихах преобладает над любыми другими, он форсирует голос, даже когда говорит шепотом. Евтушенко пытается оживить политическую либо эмоциональную банальность за счет сердечного пафоса и эстрадной патетики. Мертвое он выдает за живое и настырно требует от читателя веры в чудо воскресения, хотя Лазарь идеологии как был трупом, так им и остался, ибо мертворожденный, а эмоциональный трюизм, мелодраматизированный стихом, превращается и вовсе в тавтологию. Властителем дум он никогда не был, а кумир нации – если он им был – на поверку оказался халифом на час. Так и хочется сказать – факиром на час!
АЗ. А будто бывают в России иные – на дольше? Это как жизнь – 70 лет в среднем, а потом смерть: никуда не денешься! Мы хотим прочного, постоянного, вечного, будто сами не временные жители земли и у нас на ней постоянная прописка! А может быть, прав Борис Слуцкий, который сказал про Евтушенко, что быть в моде у огромного народа как минимум двадцать лет – не шутка, и кто знает, а вдруг это не мода, а любовь? У Евтушенко, как ни у одного другого в мире поэта, тесная связь с читателем, а точнее, зависимость от него, часто драматическая. Он плоть от плоти своего народа, а каждый народ имеет не только правительство, но и поэта, которого заслуживает. Что греха таить, любое критическое упражнение на тему «Евгений Евтушенко» неизбежно упрется в поразительный факт его популярности, подобной которой не было ни у одного его современника и ни у одного его предшественника (учитывая, конечно, сравнительную узость прежней поэтической аудитории, а возможно, и нынешней). Сдвиг, произведенный им в поэзии, касался прежде всего читателя – аудитория поэзии была им расширена необыкновенно, и читатель был введен словно бы в саму поэзию, насильственно, как насосом, в нее втянут, без него стихи уже не мыслились. Причем поэт оказался в большей даже зависимости от читателя, чем читатель от поэта, ибо обратное влияние – аудитории на Евтушенко – куда сильнее, чем его – на аудиторию. Вот определение кинозрителя, которое дал однажды Евтушенко – отнесем эту характеристику к читателю его стихов: