То, что с Юзом я так же разом раздружился, как и подружился, не виноваты ни Юз, ни Битов, ни я сам, ни тем более Алеша, с которым мой сын дружит до сих пор, да и мы с ним френды на ФБ. Юз признаёт только зависимые отношения, предпочитая сам зависеть, чем чтобы зависели от него. Зависимость от него – это ответственность, чего Юз терпеть не мог. Искусством полизанчества и холуяжа он овладел в совершенстве. Довлатов, который жил внутри иммиграции (в отличие от меня – я держался одиноким волком), описывал отношения Алешковский – Бродский (с возрастом они стали физически походить друг на друга) по-шварцевски, как у Первого министра с Королем: «Ваше величество! Вы знаете, я старик честный, старик прямой. Я прямо говорю правду в глаза, даже если она неприятна… Позвольте мне сказать вам прямо, грубо, по-стариковски: вы великий человек, государь!» И Бродский, который устал от прямой лести прихлебателей, клевретов и подпевал, очень даже одобрял такую вот хитрожопую лесть Юза, а его умение подсуетиться под пахана было изощренным.
Все эти его зэковские приемчики я изучил еще по Коктебелю, но там его раскованная, а когда и разнузданная речевая лексика была для меня внове, тем более что был я зашоренный ленинградец, где свобода слова охранялась, с одной стороны, гэбухой, с другой – литературными держимордами. Не только этот одноразовый шприц русско-еврейской фени, не только Камил с его вольными байками с неволи, не только непечатные рукописи Рыбакова, Корнилова, Икрамова, Алешковского (включая мою, которую в Питере я никому не осмелился показать и не уверен, что решился бы сочинить, если бы не коктебельские чтения запретной литературы, хотя, конечно, не это был главный импульс ее написания), не только неопубликованные стихи Чухонцева, Жигулина, Евтушенко и Слуцкого, которых у последнего было восемьдесят процентов от общей массы (в отличие от одного-единственного непечатного стишка у Скушнера, а тот, совок совком, писал для совпечати в день по стишку, один к одному) – и Слуцкий читал охотно, нашелся бы слушатель, и даже Евтушенко речитативом, мелодраматически подвывая, читал полные жалости к самому себе стихи о том, как его шмонили на границе и как теперь, после заявления по Чехословакии, не пускают за границу, без которой он, как настоящий русский поэт, себя не мыслит, но и вся литературная атмосфера Коктебеля, безбоязненная, безоглядная, беспорядочная, что здешние сексуальные нравы, – все способствовало моей московской ностальгии. У меня х*й стоял на Москву, как у той статуи на Венецию, перед виллой Пегги Гуггенхейм, и все рос и рос, как по Линнею, от желания. У меня выросли крылья от желания перебраться в Москву, без выросших крыльев или стоячего х*я не помогли бы ни Юнна, ни Камил, ни Сергей Михалков с московским градоначальником Промысловым. Я не знал препятствий, и они рушились у меня на глазах.
Именно в Коктебеле я познакомился, а кое с кем и подружился – с москвичами: с похабником Юзом Алешковским, с разгуливавшим по пляжу в разноцветных импортных плавках и с полароидом в руках Женей Евтушенко, с застенчивым Толей Жигулиным, толстым и большим, с добрыми близорукими глазами Камилом Икрамовым, с никаким Володей Корниловым, с удивительным, чудесным, отзывчивым отцом Александром Менем, с Ириной Ильиничной Эренбург, заводилой и вожатым всех наших одно-, а то и двухдневных походов в Старый Крым, к домику Александра Грина, наконец, с Борисом Абрамовичем Слуцким, самым дальнобойным пловцом по ранним утрам, когда завезенные сюда для смычки базиса (пролетариата) и надстройки (интеллигенции) донецкие шахтеры дули пиво и дрожали на пляже, поражаясь «жидяре», который исчезал за буйком.
Шахтеры здесь и в самом деле томились – в чужой среде и среди еще более чуждой им природы. У Виктора Гофмана есть вполне политкорректный стишок на этот сюжет «Скучно шахтеру бродить среди пальм и акаций…» Но иногда эта скукота могла принять и агрессивные формы, когда, к примеру, один донецкий детина, вооружившись железным прутом, стал разгонять бродячих псов, собравшихся у столовой в ожидании привычных приношений (в конце сезона собак отстреливают, и Слуцкий сочинил гневно-жалостливый стих о пропойце-собачнике с тульской винтовкой и мешком за плечами). Вроде бы даже из благих медицинских и гигиенических намерений – я говорю о шахтере с прутом, а на самом деле, убежден, давая выход накопившейся злобе – не только к бесхозным собакам. Это он назло всем нам размахивал железным прутом, норовя попасть по собаке: мы, мол, к детям так не относимся, как вы к этим блудягам. Сказалось здесь, как следствие, и чтение отечественной прессы – сколько раз в разделе «Их нравы» читал я про рестораны, пансионы и больницы для домашних животных, в то время как безработица, инфляция и прочая бодяга. Прием дешевый, но на таких вот, как этот шахтер с железным прутом, действует безотказно, подпитывая и направляя биологические и социальные инстинкты. Результат – налицо.