В вашей книге есть значимый подзаголовок «Трагедия веселого человека» и, чтобы читатель в этой трагикомедии не сомневался, цитата на обложке: «Вся моя биография есть цепь хорошо организованных случайностей». Цитата, казалось бы, не требует пояснений, поскольку и так ясно, что человек есть не только кузнец своего счастья, но и своих несчастий. О чем метафорически написал Александр Введенский: «И вынув из кармана висок, выстрелил себе в голову». Наши «виски» (с ударением не на первый слог) в карманах и «скелеты в шкафах» – причины прошлых, настоящих и будущих радостей и проблем, что в случае с Довлатовым, как подчеркивают авторы его «интимного портрета», требует расшифровки и ряда оговорок. Что касается оговорок, то их во множестве легко найти уже в самом начале книги, где ее авторы в беседе друг с другом обсуждают главные, узловые моменты, на которых построено их произведение: «веселый человек» Довлатов в нюансах вдоль и поперек его биографии; его трагикомическая писательская судьба; его посмертная слава, как трагедия для пережившего его окружения; Соловьев и Клепикова, как близкие друзья Довлатова и беспристрастные, объективные хранители воспоминаний о нем. Последнее ставится во главу угла. Здесь речь идет не только о том, чтобы в диалоге, откровенном и по гамбургскому счету должном вызвать читательские доверие и интерес, позиционировать себя по отношению к Довлатову, но и поставить точки над i в волнующей теме уникального довлатовского присутствия в русской литературе, которая завистникам не дает покоя.
Другой вопрос, кого защищают авторы в своей книге? По вашим же словам, у Довлатова была «аллергия на жизнь». Он был примером типичного мизантропа, что обычно проявляется у людей с комплексом неполноценности. Вы вспоминаете, как он измерял линейкой, чей портрет больше – его или Татьяны Толстой, когда «Нью-Йорк таймс Бук Ревю» поместила рецензии на их книги на одной странице. К тому же, вы пишете, он был перфекционистом и педантом не только в прозе, но и в жизни – «развязавшиеся шнурки, неточное слово, неверное ударение либо неблагодарность одинаково действовали ему на нервы, с возрастом он становился раздражителен и придирчив». Хоть вы и пытаетесь смягчить сообщаемый вами негатив ссылкой на Стивенсона – «человек с воображением не может быть моральным» и на писателя-моралиста и ревностного католика Честертона – «если вы не хотите нарушить десять заповедей, с вами творится что-то неладное», но это, согласитесь, слабое утешение для друзей и близких Довлатова. С таким человеком общаться было трудно. Вы, правда, указываете на еще один примиряющий момент – отношение Довлатова к прозе. С одной стороны – мнимый автобиографизм прозы Довлатова: «Все его персонажи смещены супротив реальности, присочинены, а то и полностью вымышлены, хоть и кивают и намекают на какие-то реальные модели», – пишете вы. И уже с этими вымышленными персонажами Довлатов делал все, что хотел, при том, что немало «реальных моделей» считали такое положение вещей прямым для себя оскорблением и становились откровенными Довлатову врагами. С другой стороны – опять цитирую Владимира Соловьева – «…в свою прозу этот большой, сложный, трагический человек входил, как в храм, сбросив у его дверей все, что полагал в себе дурным и грязным». Казалось бы, противоречие, поскольку разговор идет все о той же прозе, с ее фантомными героями и провокативными фабулами. Но для Довлатова проза, отношение к тексту были настолько святы, что сама по себе жизнь героев, их взаимоотношения друг с другом и с реальностью казались уже делом профанным и вторичным. Такой подход характерен для человека, фанатично преданного своему делу, экзальтированного подвижника, готового ради результата пожертвовать чем угодно, вплоть до собственной судьбы. Вспоминается известная позиция основателя аналитической психологии Карла Юнга: «Фанатизм – это сверхкомпенсированная неуверенность». Может, в этом и кроется единственный ответ на многие поставленные в вашей книге вопросы и прописанные там же ответы: в чем он, феномен Довлатова – веселого писателя и трагического человека?
Я сейчас о реальном Довлатове и о герое вашего метафизического романа. А вы встречались с ним рутинно, на регулярной основе, поскольку жили по соседству и беседовали на разные темы. Я работал вместе с Довлатовым на радио «Свобода» последние полтора года его жизни, и у меня есть собственные впечатления от общения с ним. Особой легкости ведения разговора я в нем не наблюдал, при том, что Довлатов участвовал в небольших застольях, нередко устраиваемых после работы директором русского отделения нью-йоркской «Свободы» Юрием Гендлером. Чем вам был интересен Довлатов в общении с ним? Понятно, что теперь это личность легендарная, писатель культовый, китчевый, но ведь в быту четверть века назад все эти регалии значения не имели? Или вы благоговели перед Довлатовым, как Довлатов, что общеизвестно, благоговел перед Бродским?