Засс изумленно уставился на Романова.
– Простите, я в ваших загадках ничего не понимаю… Четверть часа назад прибежал господин Миркин, очень нервный. Сначала закричал: «Марья Львовна, доктор, я за вами! Я сообразил, что Романов вас не предупредил! Скорее уходите!» Марья Львовна ему: «Как уходите? Зачем уходите? Все только пришли». А потом… потом все забегали, закричали: «Чекисты, скоро придут чекисты». Минуты не прошло – я остался один. Мне никто ничего не объяснил! Я собрал самое необходимое, и вот… Может быть, хоть вы скажете, что мне делать?
Алексей стоял ни жив ни мертв.
Душевного покоя захотел, мерехлюндер. Расстрелять тебя мало…
Оттолкнул доктора, ринулся в амбулаторию, к телефону.
Засс, помедлив, побежал в другую сторону.
– Не вешай нос, Леша. Отработано не на «отлично» и даже не на «хорошо», максимум на «уд.» с плюсом, но все же экзамен сдан. Главное – восстания не будет.
Орлов находился еще в госпитале, но с сегодняшнего дня снова взял руководство в свои руки. Ему в палату поставили телефонный аппарат, носили сводки и донесения. На тумбочке у кровати лежали списки арестованных, прижатые сверху пепельницей с грудой окурков.
– Саввина и членов штаба мы, конечно, упустили, но почти всех бригадных и большинство полковых арестованы, склады с оружием тоже захватываем, один за другим.
Постучав, вошел порученец, протянул бумагу. Орлов, неловко повернувшись, стал читать.
– Хорошая новость. Накрыли оружейный склад их кавалерийского отряда, а там оказался наш «еврей-воин», Миркин.
– Взяли? – встрепенулся мрачный Романов.
– Хладным трупом. Выхватил пистолет, ну ребята его и угрохали. Жалко. Не научились еще живьем брать. Так и не узнаем, кто «Союз» снабжал деньгами.
Он присмотрелся к Алексею.
– Эй, ты чего такой кислый? Гордиться надо. Какое дело провернул! Сорвал заговор против республики. И почти без потерь с нашей стороны. Одного человека только потеряли, и то не сегодня, а раньше. Тимофея Крюкова. Вечная ему память. Какой был товарищ!
Лицо у Орлова стало печальным. Но трауру член коллегии предавался недолго – не такого склада был человек. Обращенный на Романова взгляд засветился обычным шебутным блеском.
– Еще одна жертва героической операции ВЧК – моя продырявленная голяшка. Хреновый ты оказался стрелок, Леша, а хвастался.
– Я же объяснял! Мне надо было тебя подстрелить так, чтоб ты упал. Иначе Полканов тебя уложил бы намертво! У меня выбора не было!
– Ничего не знаю. Шевровых сапог в награду не получишь. Больше чем на кирзовые ты не наработал. Я-то вот никакого сапога надеть не могу. – Орлов показал на подвешенную к потолку ногу.
Шутить Алексею не хотелось. Собравшись с духом, он сказал:
– Знаешь, а ведь это я операцию провалил…
И объяснил про Миркина, закончив покаянный рассказ так:
– Зная его, я должен был сообразить, что он кинется в амбулаторию спасать Засса. Если б не мое слюнтяйство, всё обернулось бы иначе. Сейчас эта недобитая контра рассеется во все стороны, как драконьи зубы. И заполыхает в ста разных местах… Под трибунал меня надо.
Орлов глядел на Алексея из-под сдвинутых бровей.
– Эх, – сказал он со вздохом. – Тогда и меня надо под трибунал. Я, знаешь, тоже себя казню, что в апреле анархистов отпустил. Теперь тот же Арон Воля гадит нам на Украине, еще нахлебаемся с ним. И другие тоже… Трудней всего уничтожать тех, кто еще вчера был для тебя свой. Учиться нам еще и учиться. Красной революционной правде. А она сурова: твой друг – тот, кто друг революции, а кто ей враг – тот и тебе враг. Беспощадности надо учиться, без нее не будет победы. Красная правда, брат, потому и красная, что поливают ее кровью.
Зеленая правда
Турусова на колесах
«Всё, что не траур, – праздник. Всё, что не боль, – радость». С этим девизом Мона прожила на свете до почтенных тридцати четырех лет, и он ни разу не подвел. Бывало, конечно, всякое. Не очень-то порадуешься, если у тебя ноет зуб или разбито сердце. Но дантист или самый лучший лекарь (правильно – время) делали свою работу, боль и траур заканчивались, и можно было снова отмечать каждый день и каждую ночь, потому что повод всегда найдется – и днем, и ночью. Просто смотри на мир не черными глазами, а голубыми. У Моны глаза были исключительной голубизны, прямо аквамарин.
Нашелся повод и сейчас, в, мягко выражаясь, нелучезарных обстоятельствах.
На грязной железнодорожной станции, в грязном зале ожидания, Мона потянулась фляжкой к грязному «титану», за кипятком, и злющая баба, тоже совавшая под кран миску с накрошенным хлебом, замесить тюрю, рявкнула:
– Не замай, безносая! Куды лезешь заразной лапой? Тварюга бесстыжая!
– Сама ты тварюга, – гнусаво ответила Мона. – Щас вот плюну тебе в тюрю.