Мы тогда ехали в метро, точно, в метро, у тебя были кошачьи уши — на ободке, конечно, но в твоих отросших волосах ободка видно не было, и поэтому казалось, что уши растут сами по себе, в придачу к твоим собственным, — а на носу почему-то пластырь, прямо на переносице, я тогда так и не спросила, что у тебя с лицом, потому что на нас смотрели абсолютно все. На твои уши, на мою юбку. Да, я держала руками юбку — ту, черную, из фатина, — чтобы ветер из открытых окон вагона не натянул ее мне на голову, а ты говорил, что ветер создают поезда. Они выталкивают воздух из тоннеля, как выталкивает лекарство поршень шприца. «Можно сделать первый вагон обтекаемым», — сказала я. «Тогда бы мы задохнулись, — ответил ты. — Искусственная вентиляция. Поезда гонят воздух, чтобы мы могли дышать».
Мы вышли, чтобы перейти на другую ветку, а там была эта девочка: она сидела на коленях, поддерживала одной рукой огромный живот, а другую лодочкой протягивала перед собой.
Март, помнишь, что ты сделал?
Остановился, начал рыться в рюкзаке. Я подумала, что ты ищешь мелочь, а ты достал новую сигаретную пачку, снял с нее пленку, выдернул из-под крышки фольгу и сунул этот мусор ей в ладонь. И я ничего не сказала, ничего не сделала. Я боялась оглянуться, только потом уже думала, что должна была как-то… Должна была. Как-то.
Слушай…
Я запрокидываю голову быстрее, чем успевают вытечь слезы. Хватит говорить с ним. Немедленно перестань с ним говорить!
Из-под очистков скорлупы выглядывает полустертый Микки Маус. Димкина тарелка была, наверное. А теперь он в армии, и я занимаю его комнату, его кровать, его стол. Слушай…
Хватит.
После электрички я чувствую себя невыносимо —
Пожалуйста, перестань.
С наушниками я не расстаюсь. Музыка помогает тебя не слышать.
Пересчитав ступени, я выхожу во двор и в одиночку отматываю обратно наш с тетей Полей недавний маршрут: пятиэтажки, ЛЭП, продуктовый, Смешарики, остановка. Я выбираю «Иордан»[3], прибавляю громкость на максимум и слушаю голос Саши Соколовой, которой уже нет, — привет из города, в котором больше нет меня. Мне пока еще странно, что моя музыка может звучать где-то, кроме дома. Но вот я, вот она, а вокруг — не дом. Я будто гостила у кого-то в незнакомом районе и сейчас сяду в автобус до метро. Но метро здесь нет, и даже автобусы другие. Кажется, мы с ними ровесники.
Когда я захожу в пустой салон, начинается дождь. Я сажусь возле окна и протираю на запотевшем стекле кружок размером с ладонь. Автобус трогается, и тащится по лужам, и тащит меня в себе. На следующей остановке ко мне присоединяются мальчик с собакой и женщина в черном дождевике. Она садится напротив и стряхивает капли с зонта. Брызги летят мне на джинсы, но ни я, ни она не придаем этому значения.
— Дождь, — говорит она. — Слава богу.
Хорошо-то как, мама.
***
Когда мне сказали, я не поверила. И сказали-то странно — между прочим, я даже не подумала о маме, моей тихой, застенчивой маме: «У вас дома что, есть нечего?» После гибели отца мы и правда стали жить хуже, однако у нас была своя, не съемная, квартира, мама нашла работу: она уходила утром и возвращалась вечером — замерзшая, но веселая, всегда веселая, — и я не беспокоилась — значит, все хорошо. Деньги вот-вот появятся. Еда у нас была, честно: макароны, картошка, сосиски. И овощи были тоже. Вот поэтому я и не поверила — может, перепутали? Мало ли похожих людей? Я давно уже не ходила в торговые центры и на фуд-корты. В «Парк Хаус Братеево» меня привел Юрик, сын наших соседей по лестничной клетке, — румяный ботан с безуспешно пробивающимися усишками. Почему-то ему было очень важно раскрыть мне глаза: то ли надеялся на свидание, где я буду плакать, а он — держать меня за руку и похлопывать по спине, то ли правда верил, что таким образом нам помогает.
— Там она, видишь? Всегда в это время приходит.
Я видела и понимала про время — обед.