- О, тогда было совершенно иное дело! Помню, я вступил в свет во время одного свадебного вечера; как раз за этим забором в саду стоит дом станичного атамана; матушка моя жила в этом доме на окне вместе с другими цветами, конечно, в горшках и, конечно, в холе: поливали, поворачивали к свету, все как следует. Я, конечно, рос также в полном достатке, и вот в жаркий летний вечер, именно когда станичный атаман выдавал замуж дочь, я незаметно появился в шумном веселом обществе; за говором и смехом никто, конечно, не слыхал, как чуть-чуть лопнула почка и как из нее понеслась в воздух пылинка. Но я был в восхищении: как раз спиной к окну, на котором стояли цветы, сидела пара (танцевали кадриль), и меня угораздило усесться на великолепнейшие плечи (ведь теперь декольте во всех сословиях принято и насчет плечей также во всех сословиях стало довольно откровенно). В шестой фигуре расходившийся кавалер-казак, воспламененный дамой, своим свирепым дыханием сдул меня на другие, не менее прекрасные плечи, там на третьи... Словом, чего только не переслушал, чего только не перевидал я в этот вечер! Смешно, занятно, весело, глупо! Не помню, как я очутился на чьих-то усах. Не помню, каким образом с этих усов стянула меня к себе на подбородок какая-то ревнивая дама, страшно задыхавшаяся в упреках этим самым усам, - не помню, долго ли это продолжалось, только в конце концов эта самая азартная дама своим азартным дыханием сдула меня куда-то в непроходимые дебри своего туалета и на всю ночь погребла в глубине своих юбок, с сердцем брошенных около ее кровати после бала. Всю ночь я присутствовал при ужасающих сценах ревности и думал, что задушат меня эти проклятые ревнивые юбки, - но что значит молодость! Утром, когда пришла горничная и взяла барынино платье, чтобы "выколотить" его на дворе, одного удара шлейфом о перила балкона было достаточно, чтобы я как ни в чем не бывало вырвался из этой тюрьмы и взвился в поднебесье... Даже самая грязная грязь не могла сокрушить во мне светлой радости жизни. Иной раз ветром занесет в кабак (видите, вон стоит на левой руке?), не успеешь оглянуться, как пьяное казачье уже втопчет тебя в грязный пол, вколотит своими "казачками", трепаками и каблуками в самую глубину грязи, думаешь, погиб - ничуть не бывало! Придет мужик со скребкой, поскребет, потом шаркнет на улицу весь этот мусор, а здесь золотой ветерок подхватит, и взовьешься над грязью... Словом, вся жизнь была мне открыта, ничего я не сторонился, ничего я не боялся, все хотел видеть, обо всем хотел думать... И все видел, и думал обо всем, и все критиковал; но, собственно говоря, не жил еще. Да куда! И думать не мог жить такою жизнью, какую я тогда видел своими глазами; вся она была мне просто смешна... Где было мало-мальски хорошее, я, конечно, был там; где было худое - я шел мимо, но варить из того и другого бессмысленную кашу, называемую ими жизнью, - слуга покорный! Лучше я посмеюсь; и я весело смотрел на белый свет, пока не встретил ее...
- А она кто была?
- Она была очень несчастная девушка - худенькая, белокуренькая, изможденная и забитая деспотическим давлением. Она, что называется, чахла и была одна из тех, про которых доктора чуть не с детства говорят, что у нее чахотка. Кому не известны в наших семьях девушки, как бы обреченные на то, чтобы исчахнуть и лечь в гроб девственницей?.. Вот и она была такая же. Вот на этом самом месте, где мы теперь умираем, лет двадцать подряд была навалена куча кирпичей, и хозяйка этого дома (после ее смерти сын сдал дом под станцию), злющая баба, целые летние месяцы варила варенье; горящие уголья и камни угнетали, жгли и иссушали этот маленький лоскутик земли. Когда же, наконец, старая кочерга издохла и станционный смотритель растащил кирпичи и угли, тогда только она увидела свет белый, но в каком виде она была: худа как щепка, почти бескровна, безжизненна, отчаявшаяся жить на свете...
- Кто же она-то? Я все-таки не понимаю...
- Да земля! Господи боже мой, как же не понять этого?..
- Как же вы сошлись с ней?