Профессиональный революционер, писал Бубнов, «ежесекундно чувствовал себя солдатом революции и членом партии, находящимся в ее полном распоряжении. С революционной работы он уходил в тюрьмы, в ссылку и выходил «на волю» только для того, чтобы немедленно взяться за партийную работу. И ни в тюрьме, ни в ссылке он не бросал своей работы (применительно к обстоятельствам) или подготовки к ней».
Перестукиваться было не с кем, по обе стороны камеры пусты. Это Бубнов понял в первый же день, — никто не откликался на азбуковую дробь. Оставалось лежать и размышлять.
Что ни говори, а цивилизация — полезная штука.
После вонючей, прокислой тюрьмы в Иваново-Вознесенске, после тяжеловесной Таганки, после угрюмо-придавливающей крепости в Нижнем здешняя, самарская, вполне пристойна даже. Потолки сводчатые, однако не слишком низкие; панели понизу наведены масляной краской, выше — известкой. Пол не кирпичный, а цементный, гладкий, без выбоинки, и для красы протерт мазутом — пованивает, но зато блестит. Окошко двустворчатое, рамы открываются внутрь, решетка с той стороны, и нет постылого, заслоняющего, искажающего свет козырька-«намордника». И вместо нар — койка с одеялом, наподобие солдатской. Правда, стол вделан наглухо и на окошке внутренний ставень, но закрывается лишь для наказания провинившегося, а покуда он откинут, ставень, и можно любоваться голым деревом на воле. Ничего, жить можно, подумал Андрей Сергеевич, усмехнулся. Волчок, понятно, прорезан, но какая же камера без волчка, словно церковь без икон. И вот что отрадно: параши нет. Совсем культурно живем, подумал он.
Разносили обед. И это известно: в оловянной кружке, в медной миске — тяжеловатые предметы, господа, не запомнили урок с народником Ипполитом Мышкиным, закатил тогда литой тарелкой в рожу смотрителю Шлиссельбурга. И обед тоже известный, будто по всей России один и тот же кашевар готовит арестантскую серую бурду. Черпак баланды — суп. Затем полчерпака такой же баланды, только чуть погуще, — каша. И тепленькая бурда-жидкость — чай. Есть не хотелось, но Бубнов себя заставил, как заставляет себя хворый вталкивать в рот противное на вкус и в то же время необходимое лекарство. И лег поверх солдатского, колючего некогда, теперь же вытертого, как портянка, одеяла. Допрос был утром, больше, судя по всему, не вызовут. Можно полежать и поразмышлять, вспомнить. Подходящее место для воспоминаний — тюрьма.
Это неизбежно: когда человек остается в одиночестве, когда он (в камере ли, в собственной ли комнате, одолеваемый бессонницей, выброшенный ли кораблекрушением, затерянный ли в горах) остается наедине с собою, беспощадно перед собою открытый, такой, каким никогда не покажется даже самому близкому, — невольно человек перебирает и судит прожитую жизнь, и она встает, не обязательно в «хронологической последовательности», пускай фрагментами, пускай с «перескоками», а встает, припоминается заново.
Самым ярким, самым незабываемым за эти десять лет было, конечно, знакомство с Лениным. Произошло оно для Андрея при обстоятельствах чрезвычайно важных — не случайная встреча, не мимолетная беседа, не взгляд издалека на улице, — впервые он увидел Владимира Ильича не где-нибудь, а на партийном съезде!