По дороге, в косо летящем снегу тянулись пехотинцы, все свое снаряжение и мины для минометчиков неся на себе. Их средство транспорта – жилистые, натруженные ноги в ботинках с обмотками, привыкшие месить грязь, – было самым надежным по этой погоде: человек не трактор, он и без горючего может идти. Пехотинцы тянулись на расстоянии друг от друга, оглядывались на огонь. Ветер толкал их в спины; там, куда они шли, ничего не было видно, даль как туманом заволокло. Низко над головами пыталась осилить ветер взлетевшая ворона, дергалась, дергалась толчками, будто вспрыгивала на ветер. Ее кособоко отнесло в сторону.
Комбат прикурил, кинул дымящийся сучок в огонь под ведро. В черной воде, тяжелой на вид, крутился в ведре последний нерастаявший комок снега.
– Обедать собрались? – Сощурился, послушал, как погромыхивает где-то слева: – Не придется обедать. Приказано занять огневые позиции. Командиры взводов – ко мне!
Кытин все еще смотрел в ведро. Потом с сердцем выплеснул воду в огонь. Пар взвился от зашипевших черных углей. И как ошпарило комбата, покраснел, подстриженные белые усики стали резко видны.
– Р-разговорчики мне!
Но никто не разговаривал. Вымотавшиеся до последней степени, когда уже и себя не жаль – суток двое без сна и почти без еды, – они были сейчас злы на комбата, что не дал сварить обед, злы друг на друга, как надо бы злиться на войну.
Третьяков натягивал сырой сапог, когда мимо проспешил командир огневого взвода Лаврентьев, самый старый из командиров по годам, тоже присланный в батарею недавно. Огромного роста, затянутый по животу на последнюю дырочку, он спешил к комбату с испуганным лицом, оскользался ногами по мокрому снегу, отчего казалось, приседает на бегу. Полы его шинели, как у пехотинца, были пристегнуты спереди к ремню. «Как баба», – подумал Третьяков и встал. Он подошел к Городилину, сказал тихо, чтобы не слышали бойцы:
– Комбат, надо дать людям сварить обед.
И закашлялся.
– Вы что, больны? – спросил Городилин, брезгливо поморщась. Проверенный способ заставить подчиненного замолчать: ткнуть пальцем в его недостатки.
– Я не болен, я здоров. Люди уж сколько времени без горячего.
Он стоял, подчеркнуто готовый выполнять приказания, но говорил твердо. И видел, что не отменит Городилин приказания. Чем неуверенней в себе командир, тем непреклонней, это уж всегда так. И советов слушать не станет, и приказа своего не отменит ни за что, боится авторитет потерять.
– Карту достаньте, – сказал Городилин, как бы устав напоминать. Все было ясно. Третьяков достал карту. И тут комбат не удержался: – Я, между прочим, тоже без горячего все это время, как вы могли бы заметить. И ничего.
«А если ты командир, так ты хоть вовсе не ешь, а бойцов накорми. Но снизу вверх учить не положено», – смолчал Третьяков.
Тем временем Городилин ставил задачу:
– Вот – мы. Вот – противник. Предположительно! Пойдете в пехоту, узнаете, какая стрелковая часть впереди, связь установите. Задача ясна?
– Задача ясна.
– Выполняйте. Четырех разведчиков возьмете с собой.
Третьяков козырнул. По дороге к взводам Лаврентьев догнал его, пошел рядом. Он все же чувствовал себя неловко.
– Конечно, можно было обед сварить, чего там, – пристыженно за комбата сказал он.
Третьяков ничего не ответил, подумал про себя: «То-то ты и молчал». Но не ему переучивать Лаврентьева. Этот всю войну провоевал в противотанковой артиллерии, в гиблых сорокапятках, попал после ранения к ним в тяжелый артполк и не нарадуется, чувствует себя здесь, как в глубоком тылу. Он не станет возражать комбату.
Перебрели лощину. Сюда смело снег ветрами, подтаявший, он то пружинил упруго под ногой, то вдруг обваливался, и вылезали из него, черпая голенищами. Поле подымалось впереди, там хмурой стеной стояло небо, как будто все в копоти, перед ним свежевыпавший снег на гребне светло белел. Где-то слева глухо, отдаленно слышалась стрельба. Авиация не летала: при такой видимости отсиживаются летчики на аэродромах, играют в домино со скуки. У них, наверное, и аэродромы развезло: ни взлететь, ни сесть.
На гребне, в реденьких кустах, легли оглядеться. Закурили. Сколько ни вглядывался Третьяков воспаленными от простуды глазами, нигде поблизости пехоты не было видно: ни окопов, ни землянок, никаких следов. Снежное поле, теряющаяся в испарениях сырая даль.
Пока лезли по снегу, потные, кашель перестал. Теперь он опять драл горло.
– Снегу поешьте, – посоветовал Обухов.
– Скажешь тоже!
Третьяков глотал теплый дым, задерживал его в горле. Слышно было, как с веток с шуршанием обваливается подтаявший снег, лицо ощущало рассеянный свет и тепло невидимого солнца, бродившего высоко где-то.
– Гляди! – показал он Обухову.
Над кустом, над мокрыми, тускло блестевшими голыми ветками, толклась в воздухе мошкара.
– Ожили, тепло чуют, – сказал Обухов. – Снег вон уже весной пахнет.
– Я запахов никаких не чувствую, заложило все.