-- Выше подтяни ему,-- говорил он сестре, которая вешала руку на косынке.-- Еще вот так. И полюбовался на свою работу.
-- Отрежут мне руку?-- спросил Третьяков, не сумев скрыть испуга.
Врач улыбнулся, привычно бодрым тоном сказал:
-- Вы еще этой рукой повоюете. Еще будете немцев бить этой рукой. Если, конечно, война не кончится раньше.
-- Спасибо, доктор!-- поблагодарил Третьяков.-- Третий раз и все в эту руку.
-- Третий-- значит, последний. В жизни все до трех раз.
Раненых было не много, все они, кто мог ходить и ползать, сползлись на солнечную сторону дома, ждали отправки, и врач тоже вышел на улицу постоять.
-- А что, много там немцев?-- спросил он, прислушиваясь к недалекому погромыхиванию орудий.-- Большими силами прорываются?
Теперь Третьяков уловил в его голосе некоторую тревогу.
-- Да нет, непохоже. Но вы на ночь все же выставляйте посты.
-- Из кого?
-- Да хоть из легкораненых, которые при санчасти.
-- Раненые должны выздоравливать,-- сказал врач, и на лице его с поднятыми бровями появилось философское выражение.
-- Захотят жить, постоят.
Третьяков неловко пошевелил плечом, боль прожгла насквозь. Хмурясь, он наблюдал за сержантом, усатым, здоровым, крепким, который, с веником выйдя из дома, подметал у крыльца, согнувшись, старательно пылил.
-- Лодырей своих не жалейте,-- сказал он врачу.-- Тут немцы бродят, учтите. Днем остерегаются, мы чуть колесом их не подавили, спасались в кустах, а ночью... Оружие ведь валяется везде.
Подошла санитарная повозка, начали грузить раненых. Решив для себя, что ехать ему во вторую очередь, потому что есть тут раненые похуже, Третьяков в шинели внапашку сидел на ступеньках крыльца, смотрел, как распоряжается у повозки санинструктор, молодая, властная, резкая; ездовой только вздрагивал от ее голоса, опрометью кидался исполнять, и все-- не в ту сторону.
Погрузили тяжелораненого. Его положили в солому на дно повозки, он слабо постанывал. Кто мог, ковылял сам, стараясь казаться жальче, чем есть. Достав зажигалку из кармана, Третьяков закурил, глубоко и сладко вдохнул дым, рассматривал полу своей шинели, вкось забрызганную его кровью, уже присохшей, ржавой. Он попробовал оттирать ее, сминая сукно в пальцах. Боль, приглушенная новокаином, сейчас не слишком тревожила его, такую боль терпеть можно. Не раз еще будут с кровью отрывать бинт от живой раны, пока она не загноится и повязка сама начнет отставать. Мысленно он уже видел весь путь, который ожидает его. В этот раз, наверное, загипсуют руку. Вспомнился парень в санлетучке, как он щепочкой вынимал червей из раны. Вот что, наверное, терпеть трудно, когда чешется под гипсом...
-- Лейтенант! Иди!
От повозки врач звал его и махал рукой. Решив с самого начала, что места ему не будет, и настроившись так, Третьяков обрадовался. Подошел.
-- Садись,-- говорил врач.-- Езжай. И в путь, осторожно похлопал по спине. Теперь, когда его отправляли в тыл, он почувствовал смутную вину перед теми, кто оставался. И тут заметил пожилого бойца у стены хаты. Он сидел на земле, вытянув ногу в свежих бинтах, усмехнулся нехорошо и сразу опустил глаза. Третьяков помедлил.
-- Возьмите вот этого,-- сказал он врачу негромко.-- Я ходячий.
Но боец услышал, закопошился на земле, весь перегорбившись, опираясь на палку, запрыгал к повозке. Все так же с опущенными глазами лез в нее, как человек, который отбирает свое. И сразу заторопил ездового:
-- Ну, чего? Поехали...
-- А ты не командуй!-- сорванным голосом закричала на него,санинструктор. Она сидела рядом с ездовым.-- Раскомандовался... А то погоню сейчас!
Тот как не слышал, словно все это -- не ему. Она подвинулась на доске, лежавшей поперек, сердито сказала Третьякову:
-- Садись, лейтенант. Всякий командовать тут начинает...
Он пожал руку врачу, зачем-то огляделся последний раз, влез, сел с ней рядом. Ну, все. Какой-то свой круг завершила жизнь.
И вот он ехал спиною к фронту. Взвод его, война -- все оставалось позади. Запахом конского пота наносило от лошадиных спин, короткая рыжая шерсть на них лоснилась по-весеннему ярко. Светило солнце, вся дымчатая лежала степь, тени облаков паслись на ней, голубым видением вставали вдали то ли холмы, то ли горы. И высоко над головою, в высоком ослепительном небе, строй за строем шли белые кучевые облака. Как хорошо в мире, боже ты мой, как просторно! Он словно впервые вот так все увидал.
Тень облака скакнула на спины лошадям, лицом, сощуренными от солнца глазами он мгновенно почувствовал ее.
-- Придержи чуть,-- сказал он ездовому и, когда тот натянул вожжи, слез, пошел пешком. Ему растрясло рану, она болела опять. Но рана, он знал, поболит и перестанет, а на душе у него было спокойно и хорошо. Он шел, держась здоровой рукой за повозку. Санинструктор глянула на него сверху тяжелыми от недосыпания, остановившимися глазами, подвинулась на край доски, на его освободившееся место.
-- Давно воюешь?-- спросил он, чтобы разговором отвлечься от боли. Она зевнула.
-- Достань закурить.