Итак, я сижу в кафе и смотрю на дно белой чашки: кофейная гуща в ней смешалась с давнишней серой пеной от капучино, я пьян в стельку, но в этом нет ничего нового. Как же он мог опять так со мной поступить? Опять. От одного только этого слова мне хочется плакать. Я чувствую их на коже, на щеках и на груди — мелкие мурашки провала ползут по мне, и все они повторяют это слово: опять. Он говорил, что уже недолго ждать. Но теперь кажется, что этого не будет никогда. Наверное, я не сказал чего-то важного. Или, может быть, не сделал чего-то важного. Мысль о том, что это случилось бы в любом случае, несмотря ни на что, слишком ужасна. Наверное, все дело в этой рубашке. Он ведь говорил, что ему нравится голубая — так почему же на мне это безобразное красное дерьмо?
В этот момент ко мне подходит официантка, и, как и писал Люмас, над ее телом появляются слабые очертания другого магазина, и я понимаю, что могу войти в эту дверь вместо того, чтобы оставаться «здесь» — что бы в данной ситуации ни означало это «здесь». Может, попробовать? А как же тот случай с мистером
Я снова вызываю его.
Он не появляется.
Ну что ж, по крайней мере, я провел с ним лишних пятнадцать минут. Но что такое пятнадцать минут воспоминаний в сравнении с целой жизнью вместе? С будущим, которое могло бы у меня быть. Мне следовало сказать ему об этом. Я знаю, что он хочет этого не меньше, чем я, но он, как все же выясняется, трус. Возможно, нужно было ему и об этом сказать. Роберт, ты — трус. А может быть, трус — я. Я не смог бы сказать ему ничего такого. Он вышел бы из себя. Сказал бы, что это переходит всякие границы. Глупые английские выражения. Переходит границы. Какие границы? Границы чего? Ах да. Границы вроде той, которую ты прочертил между мной и всем, чем я хотел бы стать и о чем хотел бы говорить. Границы вроде той, что пролегает между «нормальной» жизнью и другой, которую мы могли бы выбрать. А ведь и ты мог бы перейти эту границу. Ты обещал перейти ее. Ты обещал мне. Ты обещал. Ты обещал. А я был с тобой таким мягким эти последние недели, говорил с тобой, лишь когда ты хотел разговаривать, слизывал слезы с твоих глаз, когда на самом-то деле мне хотелось сосать твой член. Я делал все, что ты хотел.
Я вижу, как он входит в кафе за час до этого, опоздав на десять минут, как будто бы у меня все равно не может быть занятий интереснее, чем ждать его (но это и в самом деле так, Роберт: единственное, чем я хочу заниматься, — это любить тебя).
— Никак не получалось уйти, — сказал он. — Детишки творили.
Еще одно идиотское английское слово. Творили что? Дерьмо? Произведения искусства? Или и то и другое сразу?
Его детишки. С ними вместе он за какой-то еще границей. Но я достаточно долго притворялся, будто бы они мне интересны. Ладно, ладно — мне и в самом деле было в каком-то смысле интересно. Я представлял себе выходные, которые мы будем проводить с ними вместе когда-нибудь в будущем, когда Эта-как-ее-там наконец от тебя отвяжется. Прогулки в парке. Большие рожки мороженого. Не то чтобы я все рассчитал наперед, но я мог бы включить это в свою программу. Я сделал бы это ради тебя, Роберт.
Столик, за которым я сижу, — сам по себе небольшое произведение искусства. Надо бы придумать ему название. «После предательства». Хорошо. Или так: «Все, что осталось». Две чашки, два блюдца, один человек. Достаточно одного взгляда, чтобы понять: недавно здесь было двое, потом один ушел. У одного — срочная встреча, планы, жизнь. А второй — это я, и у меня в целом свете нет ничего, кроме этой кофейной чашки. Возможно, вы даже видели, как он уходил, ну, такой, с редеющими волосами и в черных джинсах. Когда он пришел сюда час назад, на столе не было ничего, кроме красно-белой клетчатой клеенки, заламинированного меню и перечницы (солонки не было). Он извинился и сел за стол, и было заметно, как он дрожит.
— Кофе? — спросил я. Мне захотелось вмазать этому трясущемуся месиву. Захотелось сказать ему: да будь ты мужчиной! Если бы мне хотелось всю оставшуюся жизнь трахать девок, как думаешь, стал бы я сейчас все это затевать?
К нам подошла официантка. Они тут все говорят на французском — или, по крайней мере, изображают убедительный французский акцент, и поэтому он сказал «Кафе о лэ» с дурацким англо-французским произношением и потом еще добавил: «Мерси».
Вот идиот! И что же теперь? Теперь я хочу нассать ему в лицо. Хочу утопить его в своем дерьме. Хочу сфотографировать, как он тонет в моем дерьме, и отправить снимки его подружке. Хочу написать концерт для фортепиано о том, как он тонет в моем дерьме, и сыграть на его похоронах, а потом еще и пустить этот концерт через колонки вечной стереосистемы у него на могиле, чтобы его родственники слушали его до скончания времен.
Но у меня еще оставалась надежда, когда он сел напротив и посмотрел на меня.
— Ну, как ты? — спросил он так, будто бы у меня рак.