Огорошенная внезапной женитьбой, она не отказалась от нескольких чарок мёда, и хмель ласковым, жарким дурманом потёк по её жилам. Млиница тоже пила, с каким-то лихим отчаянием опрокидывая в себя каждую чарку – словно бросалась вниз головой в пропасть. Скоро в её глазах поплыла бархатная дымка, а веки то и дело опускались под тяжестью огромных ресниц. Она развязала ворот рубашки и стащила с головы платок, и летнее донниковое золото её кос рассыпалось по плечам.
– Ох, что-то пьяная я стала, душно мне! – воскликнула она, растягивая ворот всё шире, словно бы желала порвать его совсем.
Цветанка застыла в сладострастном восторге, не сводя взгляда с вздымающейся груди Млиницы и её наливных, ярко-вишнёвых губ. Снова женская красота оказывала на неё своё пьянящее действие: в мыслях наставала блаженная пустота и лёгкость, а внутри тепло и влажно набухала ненасытная жажда телесной близости.
– Крылышки бы мне... полетела б я над землёй, – запрокидывая голову, бредила Млиница. – Летела б долго-долго вместе с журавлиным клином, пока не выбилась из сил. А когда б крылышки мои устали, упала б я камнем вниз! Ох... Детки-детушки мои... Матушка, батюшка! Видели б вы меня сейчас... Ладо мой...
Отказавшись от новой чарки, она мученически изогнула брови и закрыла глаза. Протяжным птичьим кличем полилась песня:
Огромными алмазами катились по её щекам слёзы, и Цветанка ласково вытирала их пальцами. Женщина не противилась поцелуям, но глаза её, несмотря на хмель, оставались колкими, чужими.
– Не обессудь, новый мой супруг, – сказала она. – Телом моим можешь владеть, но сердце моё с ладушкой моим в землю ушло.
– Ничего, оттаешь, оживёшь, – бормотала воровка, утопая в малиновой мягкости её губ. – Не сразу, потихоньку... Бедная ты моя.
Нежность раскинула крылья, простираясь над Млиницей и ограждая её от напастей и горя. Цветанка скользила губами по её косам, погружалась в их прохладный шёлк, а потом подхватила на руки и перенесла на печную лежанку. Из груди Млиницы вырывался то надломленный смех, то рыдания, и она в хмельном бреду не сопротивлялась раздевающим её рукам воровки. С трепетной бережностью Цветанка освободила женщину от одежды и проворно разделась сама; комок вещей полетел на пол, и воровка прильнула к мягкому, податливому телу. Млиница не разглядела впотьмах истинное естество Цветанки, а та и не спешила открывать правду: выручила прихваченная со стола морковка. Хмельной жар оплетал их прочными нитями, кровь гудела и звенела в висках, дыхание смешивалось; соль слёз Млиницы жгла губы Цветанке, и она впитывала в себя вдовью боль и выдыхала её в горячий печной сумрак.
– Вот так, моя горлинка, отдай мне свою тоску-кручину, – шептала она между поцелуями. – Мне ли не знать, что такое горе? Довелось мне хлебнуть его полной ложкой... Ох ты, боль болючая, мука злая, колючая... Уйди из сердечка Млиницы, выкатись клубочком, провались в овражек! Я с тобой, моя золотая.
Млиница обвила разгорячёнными, влажными руками шею воровки и прогибалась под толчками, жмурясь и кусая губы. Её прерывистое дыхание дрожало от рыданий, солёные струйки бежали по щекам нескончаемо, а Цветанка упорно продолжала своё дело, пока Млиница не начала тоненько вскрикивать и повизгивать. Воровку и саму накрыло сладостное томление, с каждым движением нараставшее и разгоравшееся; его острые раскаты отдавались внутри щемящим эхом наслаждения – отголоском ощущений Млиницы. Последний гортанный стон – и обе обмякли, слушая стук сердец и переводя дух.
Потом Млиница сжалась комочком, отвернулась и тихо заплакала. Цветанка прильнула к ней сзади, чмокая её то в ушко, то в безмолвно вздрагивавшее плечо, шаловливо изучала пальцами бугорки позвонков.
– Поплачь, поплачь, горлинка. Пусть боль выйдет из тебя... Ежели горюшко носить в себе, так и захворать недолго.