И мне вдруг стало ужасно жалко нарядного, счастливого, знаменитого Хейли. В самом деле, чем он так провинился перед литературой, перед богом и людьми? Тем, что заставил весь мир в течение дней или недель — кто как быстро читает, а к Хейли тянутся и малограмотные, — с замиранием сердца следить за судьбой пассажиров сверхмощного лайнера «Боинг-707», терпящего бедствие. Спасутся или не спасутся эти никогда не существовавшие в действительности, вымышленные люди — вот что волновало и томило и скромного лондонского клерка в полосатых брючках, и араба в прохладной джеллабе, и датскую прачку с выбеленными щелочью руками, и французского рабочего в замасленной кепке, и советского колхозника с натруженными лопатками, и австралийского стригаля, и американского банкира, и немецкого спортсмена, да разве перечислишь всех, кого захватил, вырвал из равнодушной повседневности и заставил жить сердцем «бестселлер» Артура Хейли. Бескорыстный страх за ближнего в человечестве собрал в себе, как в фокусе, самых разных людей, которым вроде бы не на чем соединиться. Но сострадающие одному и тому же перестают быть совсем чужими друг другу. Разве этого недостаточно, чтобы амнистировать некоторые художественные слабости романа, психологическую прямолинейность, словесную незамысловатость?..
Правомочны ли вообще отвлеченные рассуждения о художественности, психологизме и т. п., когда речь идет о прозе Хейли, об авторе, сознательно и целеустремленно создающем литературу прямого действия? Можно ли было требовать углубленного психологизма, скажем, от Дюма? Конечно, нет. Тогда его скорый на поступки и тем обаятельный д'Артаньян превратился бы в какого-нибудь Ивана Карамазова под мушкетерским плащом. Рефлектирующий д'Артаньян никому не нужен, а в своем виде смелый гасконец чарует не счесть какое поколение. Если б можно было взвесить принесенную им пользу — воспитание в юных душах мужества, благородства, верности в дружбе и любви, чувства долга, независимости перед сильными мира сего — это ли не высшая польза? — его создатель по справедливости заслужил бы прозвище «Благодетеля человечества». А ведь сколько раз Дюма отказывали в звании не то что великого, просто писателя, считая его многочисленные романы развлекательным чтивом, а никак не художественной литературой. Нет, не зря д'Артаньяну поставили памятник, его образ принадлежит к вечным художественным достижениям.
В литературе и нехудожественное может на короткое время взволновать современников злободневностью, совпадением с их душевным настроем, с запросами времени, но в поколениях не живет. Выдыхается злободневность, съеживается, умаляется образ. А бессмертный д'Артаньян в исходе двадцатого века одерживает победы едва ли не более блистательные, чем при жизни своего создателя, он покорил кино, театр, оперу, оперетту, балет, и по-прежнему хорошие мальчишки, обещающие стать настоящими мужчинами, берут в руки шпагу д'Артаньяна.
Да есть ли большее счастье для писателя, чем создать образ такой живучести!
Время и мода вкладывают свое содержание в понятие «художественности». Когда-то непременным признаком художественности считались ясность и чистота стиля, а ныне в чести предельная усложненность и густотища слов. Писать короткой фразой — какая бедность! — читатель должен увязать в непровороте словесного переизбытка; настоящей прозой признается сейчас проза густая, как тот солдатский суп, в котором ложка стояла торчмя. Передовой и чуткий читатель даже обижается на автора, если ему все понятно, он рассматривает лапидарность и ясность как скоропись, почти как халтуру. В этом смысле проза Хейли не заслуживает чина художественной. Где метафоры, нагромождения образов, фразы длиною в страницу, где внутренние монологи (желательно без знаков препинания), временны'е сдвиги, смещения аспектов реального и воображаемого, когда не понять: наяву, во сне, в мечтах или в горячечном бреду пережил герой случившееся, где изображение события под несколькими углами зрения, где второй, третий и… надцатый планы, где фрейдовская жвачка и выход в мифологию, где, наконец, подтекст? Нет, нет и нет, даже подтекста нет, один голый текст. Никаких айсбергов, когда громадная масса льда скрыта под водой, а наружу торчит заснеженный островершек. Все на виду, все напоказ.
«Неглубоко копает», — прочел я где-то о Хейли. Возможно. Но это не больший грех, чем копать всегда слишком глубоко. Не все корни уходят в глубь почвы, иные залегают совсем близко к поверхности и даже торчат наружу.