Мое представление о Голландии создано не книгами, а великой живописью Иеронима Босха, Брейгеля, Вермеера Дельфтского, Франса Хальса, чудесных жанристов во главе с Остаде и Терборхом, мастеров натюрморта во главе с печально-изысканным Хедой. Я сознательно не назвал здесь Рембрандта. Несравненный, он не идет в строку, не ложится в перечень. Уверен, творец довольно потирал ладони и поздравлял себя с удачной мыслью завести хозяйство: небо и землю, твердь и воды, растения и животных — и увенчать творческий взлет сотворением по образу и подобию своему Человека, когда зажатая в твердой руке кисть Рембрандта вдохновенно билась в тугое натяжение холста.
Чувство вины перед голландской литературой решило дело: я стал читать Боба ден Ойла, и это оказалось превосходным чтением.
Признаться, от человека, каким он выглядел на фотографии, я ожидал благопристойного реалистического, весьма заземленного письма. Я попал в полупризрачный мир не голландской даже, а общечеловеческой обыденности, которая вдруг взрывается вторжением некоего малого обстоятельства, настолько невероятного, необъяснимого и произвольного, что мысленно пасуешь перед ним и принимаешь безропотно. В данном случае такой вот малостью оказалось внезапно изменившееся выражение лица мелкого служащего очень большой и важной компании, производящей консервы из крабов, Яхека — имя-то какое неупругое, дряблое — произносишь, и будто вата под языком.
Этот Яхек брился перед уходом на работу и уже стирал остатки пены со щек, как вдруг с ужасом обнаружил, что его безвольный, неправильной формы рот скривился, от чего лицо стало жестоким, безжалостным и решительным. И что бы ни делал бедный Яхек, он не мог вернуть своим чертам прежнее выражение бессильной доброты, столь соответствующее его внутренней сути.
И начинается фантасмагория. Кроткого Яхека вовсе не радует гримаса силы, исказившая его черты. Ему, чуждому всякого честолюбия, и в голову не приходит, какие преимущества можно извлечь из угрожающе и презрительно опустившегося уголка рта. Но окружающие не остаются слепы к перемене, происшедшей в облике конторского мышонка. Наглые и бесцеремонные, они склоняются перед знаком грубой, ни с чем не считающейся силы. В мире мнимых ценностей, в мире, где все измерено ложной мерой, взвешено на врущих весах, легко проходит любая подделка (в данном случае вовсе не преднамеренная). Люди вокруг Яхека так слабы, так не уверены в настоящем, а пуще того — в будущем, так непрочны, незащищенны, так не соответствуют — в большинстве своем — занимаемому положению, что готовы склониться перед каждым, в ком видят
Очарованный Яхеком, менеер Таке, явный маразматик и тайный алкоголик, напивается с ним в своем кабинете, на верхнем этаже небоскреба. Он приобщает нового друга к полюбившейся ему забаве: кидать из окна окурки на голову прохожим. Яхек, непривычный к вину, к тому же почуявший в себе властелина чужих судеб — отрава проникла в жидкую кровь маленького человека, — охотно включается в дурацкую игру. В какой-то момент, слишком увлекшись и забыв об осторожности, оба вываливаются из окна и «вместе начинают свой последний бросок в глубину, вслед за окурками».
Так плачевно заканчивается история неудачника, на миг приблизившегося к власти и успеху. Не по плечу это яхекам — пылинкам больших городов.
Меня всегда интересует элемент личного в произведениях писателя. Не примеривал ли к себе, пусть безотчетно, подсознательно, Боб ден Ойл судьбу Яхека, не мечтал ли он о малом чуде, способном сделать сильным в этом жестоком мире человека с добрым, слабым ртом и ранимой душой художника? Трудно судить всего лишь по трем рассказам и анкетно суховатым сведениям, которые приводятся в конце журнала, в справке об авторе. В скупых строках возникает образ завидного литературного благополучия: первый же сборник рассказов Боба ден Ойла отмечен премией Амстердама как лучшее прозаическое произведение года, следующий сборник — премией Анны Пальмен, гордости голландской литературы. Ох уж эти литературные премии — как часто флером ложного преуспевания обволакивают они образ и судьбу писателя!