Для жителя Осло нет большего удовольствия, чем, встретив нынешнего короля Улафа в вагоне метро-трамвая, подымающегося на Холмен-коллен, где монарх прогуливает своих собачек, осведомиться ворчливо, сколько он вчера «принял». При этом обращаются на «ты». Гокон не допускал такой фамильярности, вот и стоит пугалом на площади, названной в честь гордой даты.
Третий памятник-карикатура находится в Лондоне, неподалеку от Вестминстера. Он изображает тучного человека, чуть посунувшего вперед голую, лысую голову с мощным сводом лба и темени, словно приглядывающегося и прислушивающегося к жизни, к тому, что творится вокруг. На нем плотно обтягивающее пальто с поднятым воротником, со спины он похож на ласточку. И это невероятно, ибо в облике человека, которому он посвящен, не было ничего от птицы: приземистый, коренастый, грузный, он был так прочно прикован к земле, что и Гераклу не оторвать. С других точек памятник дает представление о привычной сути знаменитого Уинстона Черчилля.
Похоронен бывший премьер в Чартвелле на фамильном кладбище Черчиллей-Мальборо. Могильная памятная плита с его именем находится сразу за порогом Вестмиистерского собора, на самом почетном месте, этим как бы утверждается, что не было, нет и не будет в Англии государственного деятеля значительнее Уинстона Черчилля. Морской министр в первую мировую войну, немало сделавший для уничтожения подводного и надводного флота кайзера Вильгельма, он стал премьером во вторую мировую войну, в самые страшные за всю историю Англии дни, с его именем связана в сознании соотечественников одержанная победа. Популярный на Западе Шарль де Голль — фигура романтическая, Черчилль — олицетворение трезвой буржуазной государственности. И все-таки Сталин обвел его вокруг пальца. Не помогли Черчиллю ни пресловутый ум, ни опытность, ни проницательность, помноженная на ненависть, — новую карту Европы он дал скроить Сталину в близорукой надежде на вечные очаги напряжения, которые якобы свяжут по рукам и ногам Советский Союз. Крупнейший политик старого мира ничего не понял в тех новых формациях и отношениях, какие неминуемо должны были возникнуть в послевоенной Европе. Он, правда, быстро, хотя и запоздало, спохватился и уже через год после окончания войны произнес свою знаменитую поджигательскую речь в Фултоне.
Вот что значит слишком задержаться во времени, которое тебе уже не принадлежит. В личном плане Черчилль — фигура трагическая. Нет ни малейшего сомнения, что он любил Англию с ее особняками, коттеджами, парками и садами, старинными замками, фамильными кладбищами, туманами и горьковато-ясными осенними днями, дымящими каминами, грелками, пудингом, традициями, старомодностью, независимостью, с ее Вестминстером и Тауэром, где старые злые вороны состоят на государственной службе, с мешком шерсти под задницей лорда-канцлера в палате лордов, с ее Хоггартом, Констеблем, Рейнольдсом, Гейнсборо, Тернером (он и сам был отличным художником), с Шекспиром, Теккереем, Диккенсом, Маколеем, Карлейлем (он сам был превосходным историческим и политическим писателем), с ее бурной историей и предприимчивыми героями, с ее ретроградностью, упрямством и стойкостью, столь бесспорно доказанной в войне с Гитлером, с ее институтами и учреждениями, с ее консервативностью, в которой был уверен, даже когда верх взяли лейбористы (он свысока называл их лидера Эттли «овцой в овечьей шкуре»); он любил Великобританию с ее колониями и прежде всего с Индией, сокровищницей английской короны, с большими и малыми владениями во всех частях света, с ее гордым (некогда) морским флотом, готовым орудийным огнем подавить любое недовольство замордованных туземцев, со всей беспощадностью грабительской колониальной политики (в молодости сам усмирял восставшие индийские племена), видя в ней доблесть и верность заветам отцов. Такой, и только такой, хотел он видеть Англию.
Ему дважды довелось быть на авансцене истории в ключевые, поворотные моменты мировой судьбы. Правда, когда сокрушали кайзеровскую Германию, первая роль принадлежала не ему, а Ллойд-Джорджу, но политическое влияние Черчилля уже тогда было очень велико. В войне с гитлеровцами он стоял у штурвала своей страны. Ни в первый, ни во второй раз его нисколько не интересовала такая условность, как «человечество», он служил лишь Великобритании, воплощенной для него, конечно же, не в миллионах рядовых граждан, полуграждан, слуг и рабов чудовищно расползшейся империи, а в классе господ, которому он и сам принадлежал по рождению, воспитанию и убеждениям. И когда он увидел, что эта империя начала стремительно разваливаться, что могучая Британия — «владычица морей» стягивается в малый остров на западе Европы, что моральный распад поразил метрополию, где все разом загнило: идеи, учреждения, министры, то, не желая быть могильщиком британской славы, как он ее понимал, добровольно сошел с мировой арены. Правда, и в своем отдалении он еще пытался играть льва, но за хрипло осевшим от старости рыком не было силы, лишь страх и ненависть.