Пересев на «тройку», добрался до Мещанки, остановился возле того дома, где арестовали во второй раз – после того, как устроили побег политкаторжанок из Новинской тюрьмы.
Ты прощаешься с друзьями, понял он, вот почему ноги сами несут тебя по городу; как трогателен был Подвойский, когда позвонил после «Хорошо»: «Спасибо, что не забыли, Антонов-Овсеенко тоже благодарит… Сейчас не очень-то принято вспоминать полный состав военно-революционного комитета… И достойно то, что вы написали о Троцком, – из песни слова не выкинешь, он был с нами…»
Черт, а ведь когда меня выпустили из Бутырей, я тоже пришел сюда… Только я здоровался с городом, а теперь прощаюсь… Тогда денег на трамвай не было, и ботинки худые, а сейчас туфли от Дижонэ, но револьвер в кармане… Странно: человек любит только тех, кого любит, но его самого, как правило, любят совсем другие… Если кто и сможет сохранить обо мне правду, так лишь Лиля. "Володя, почему ты написал: «он к товарищу милел людскою лаской?» – Потому что он был для других. Сначала он отдавал себя и лишь потом брал; «милел» – от понятия «милосердие»…
«Володенька, милый, – услышал он тихий голос, – когда трудно, нельзя быть одному, любовь бережет человека от напасти, ты так нежно пишешь про корабли, – каждый имеет свою гавань, чтоб переждать шторм». – «Не гавань, товарищ мама, а порт приписки», – ответил он тогда, хотя ответить хотел совсем другое, что я за человек, право?! А как я мог ответить?! Никому невозможно объяснить, как слова, живущие в тебе, постоянно рвут сердце и мозг, требуют строки, строфы, стиха; о, они ненавидят каждого, кто приближается к тебе, становятся вампирами; они, правда, порою принимали Лилю, но и то, верно, потому, что мужняя жена, но не моя… Они Веронику не всегда принимают, Таню не приняли, слова, что во мне, не интересуются славой, заработком, дачей в Кунцево, машиной марки «рено», шофером Гамазиным; им нужен лишь тот, через которого они вырываются в мир… Но ведь можно запереться у себя, стать тихим и незаметным, чуть не взмолился он; пока еще дверь квартиры остается гарантией отдельности; только ты и лист бумаги…
Нет, ответил он себе, жизнь – это обрастание обязанностями и связями; жизнь – это долг…
…На Большом Черкасском, в редакции «Комсомолки», он пробыл недолго; тех, кого любил, не было; вообще-то, единственная газета, хоть как-то помянувшая его выставку – «Двадцать лет работы», все другие промолчали.
«Братьев» по литературному цеху особенно возмутило то, что он укрепил на стенде письмо Цветаевой:
«Дорогой Маяковский! Знаете, чем кончилось мое приветствие Вас в „Евразии“? Изъятием меня из „Последних новостей“, единственной газеты, где меня печатали… „Если бы она приветствовала только Маяковского, но она в лице его приветствует новую Россию“… Вот вам Милюков, вот Вам я, вот Вам Вы… Оцените взрывчатую силу Вашего имени и сообщите означенный эпизод Пастернаку и кому еще найдете нужным. Можете и огласить. До свидания! Люблю Вас».
Ермилов, пришедший на предварительный прием выставки вместе с Авербахом, – вся головка РАППа, – не скрыл удивления:
– Гордиться запиской поэтической кривляки, чуждой революции?! Владимир Владимирович, вам еще работать над собой и работать! Как же вы далеки от пролетарских писателей! По совести прошу: снимите со стенда эту гадость, у вас и так грехов хватает, чтобы добровольно на себя вешать Цветаеву!
– А вы хоть знаете, что произошло в «Евразии»? – набычился Маяковский.
– И знать не хочу, – ответил Ермилов. – Я стихов
Приветствие Цветаевой было для Маяковского наградой. Ломко и прозрачно – ветви деревьев в апрельском небе – она говорила тогда: "Двадцать восьмого апреля двадцать второго года, накануне моего отъезда из России, рано утром на совершенно пустом Кузнецком мосту я встретила Маяковского. «Ну-с, Маяковский, что же передать от Вас Европе?» – «Что правда здесь»… Седьмого ноября двадцать восьмого года поздним вечером, выходя из кафе «Вольтер», я на вопрос: «Что же скажете о России после чтения Маяковского?» – не задумываясь, ответила: «Что сила там»…
Маяковский даже зажмурился: клопы полезли изо всех щелей; медленно, слепо, устремленно, неудержимо надвигается безликая масса; кусают в кровь все, что не склоняется перед ними и слепо не славит их безусловную правоту…
Маяковский потер веки; вызеленело; потом пошло черными кругами, – десятки в тире.