Тогда я еще не понимал, какие сомнения и неуверенность может испытывать человек его возраста и с его характером перед перспективой оказаться в незнакомой обстановке. Отец написал предисловие к сборнику стихов одного из приятелей Алека по Сэндхерсту, который умер от испанки в первые дни после войны. Поэт часто гостил у нас, и мой отец, стремясь выглядеть полной противоположностью декадентам времен собственной юности, нарисовал в предисловии, в обычной своей преувеличенной манере, исключительно положительную картину жизни нашей семьи: развлекались мы пристойными карточными играми и шарадами, а главным увлечением были матчи местных крикетных команд. Сборник попал в руки мистера Гриза, посеяв в нем большую тревогу. Кроме того, приходилось думать о деньгах. Он написал мне об этом, очень деликатно предположив, что у меня, возможно, сложилось ошибочное представление о его доходах (отнюдь не сложилось, ему явно не было необходимости зарабатывать себе на жизнь; он выбрал жизнь в уединении по причинам скорее духовного и эстетического, а не экономического характера. У него был обширный гардероб, а его коллекция вызывала зависть); что он очень беден и поездка в Лондон может оказаться ему не по карману, если придется, как я предполагал, посещать различные музеи и картинные галереи. Придя к нему в следующий раз, я сказал:
— Насчет расходов: разумеется, отец все уладит.
С мукой в голосе, которая, думаю, лишь отчасти была наигранной, он воскликнул:
— О, мой дорогой Ивлин, до чего же ты
Но в конце концов он все же приехал; и в дальнейшем приезжал много раз. Отец относился к нему добродушно, разве что с некоторой иронией, мать — заботливо. И тогда, и после он довольно часто ложился в постель. Когда он чувствовал в себе достаточно сил, мы вместе с ним посещали художественные выставки, музеи и церковные службы. Я по моде того времени был всегда при эбеновой тросточке с серебряным набалдашником, и он говорил, что это мой пастуший посох или что он мне вместо стада, которое я веду по дикому Лондону.
В моем дневнике есть запись лишь о единственном курьезном случае, имевшем место в тот его приезд. У мистера Гриза было какое-то дело к настоятелю одной из городских церквей. Как-то под вечер мы направились искать настоятеля, который назначил мистеру Гризу встречу у себя дома, но там нам сказали, что он в храме. Было темно и сыро. Старый храм был совершенно пуст, но из-под двери в ризницу пробивался свет; там мы и нашли тучного священника, который сидел с пожелтевшим лицом в кресле с высокой спинкой в полукоматозном состоянии, будучи то ли, как я предположил, пьян, то ли приняв наркотик. Пробормотав нам что-то бессвязное, священник снова погрузился в ступор.
Мы оставили его сидеть, как сидел, и вернулись в Хэмпстед на метро, по дороге Фрэнсис Гриз не проронил ни слова — укутался в плащ таинственного молчания. На другой день он взял меня с собой на завтрак с членом парламента от консерваторов в клуб св. Стефана. День или два спустя он покинул нас, приглашенный погостить у дочери графа. Мрачный визит в Сити к настоятелю не погасил блеска в его глазах, напротив, еще больше усилил.
Первая и в каком-то смысле катастрофическая трещина в наших отношениях появилась по совершенно иному поводу. Он на месяц отправился за границу и очень любезно устроил так, что я по-прежнему продолжал приходить в Личпоул и писать свои упражнения в каллиграфии за его столом, на котором он разложил все, что мне было для этого нужно, в том числе и нож для очинки перьев, современный, из тех, что продаются в лавках художественных принадлежностей. У самого Гриза был другой, которым пользовался и я, когда он был дома, — с тонким лезвием, довольно старинный, хранившийся в кожаном футляре. Я стал искать его и нашел спрятанным в ящике стола. Затем случилось несчастье, совсем как в народных сказках. Я взял запретный инструмент, и он тут же сломался в моих руках. Я расстроился, но не сознавал, что это может иметь роковые последствия. В тот же вечер я написал Гризу, упомянув среди прочих банальностей о случившейся неприятности. Ответ пришел через десять дней. Нож, писал он, уникален и незаменим. Я не должен был трогать его. Он оставил на столе все, что мне было нужно. Ящики стола не предназначены для чужого глаза. Без этого ножа он никогда не сможет снова писать. Я должен немедленно собрать осколки и рукоятку и отправить заказной почтой в наилучшую фирму в Шеффилде с просьбой сделать все, что в их силах. Но он уверен, что уже ничего нельзя поправить. Я обманул его доверие и положил конец его жизни как каллиграфа.