Две последние четверти в Лэнсинге я усердно занимался. Я доставил отцу большое удовольствие, получив премию за лучшее стихотворение; задание было переложить Спенсеровой строфой любой, на выбор, эпизод из Мэлори. Характерно для меня в ту пору, что я выбрал не какую-то героическую или романтическую сцену, а ностальгические, полные разочарования раздумья сэра Бедивера после смерти короля Артура; кроме того, я был первым по английской литературе, но главное — получил стипендию для учебы в Оксфорде, ради чего мы со Сверхом в декабре грызли науку. Теперь мы с ним насели с непомерными требованиями на преподавателя истории — ленивого и смешливого священника, который, по нашему мнению, недостаточно занимался с нами. Мы с головой ушли в книги, читали даже в весенние каникулы. На несколько недель мы со Сверхом сняли комнаты в Берчингтоне и жили по жесточайшему расписанию. Но даже тогда я нарушал самим себе поставленные ограничения, отвлекался на пустяки от тем, обычно бывавших на экзаменах.
Отец надеялся, что я пойду по его стопам и буду поступать в Нью-колледж [121]. В Оксфорде существовало еще два или три колледжа столь же высокого ранга, и среди них — Хартфордский. Когда пришло время подавать заявление, я узнал, что стипендия на учебу в Хартфорде значительно больше. У отца было туго со средствами — даже хуже, чем десять лет назад, как у большинства людей его положения. Я знал, что в отличие от отца Сверха для него будет большим облегчением, если я стану получать финансовую поддержку в виде стипендии. И еще я знал, что не получу стипендии в Нью-колледже (собственно, и учителя в Лэнсинге считали тамошние экзамены тяжелым испытанием). Поводом для очень напряженных занятий на протяжении полугода было главным образом желание окончить школу как можно раньше. Оба этих соображения и побудили меня сделать то, что должно было сильно сказаться на моей университетской жизни. Я написал, что предпочитаю Хартфордскую стипендию.
Теперь, когда я порвал с «большевиками», в школе мне было невыносимо скучно. Многие, кто пишет мемуары, вспоминают о последних месяцах, проведенных в школе на привилегированном положении выпускника, как о золотом времени. Я был вольным человеком, мог свободно заглядывать куда угодно, ходить по лужайкам, игнорируя запрет. Мог носить бабочку. Был освобожден от соблюдения почти всех правил. Но не получал от этого никакого удовольствия. И тогда я образовал «Клуб мертвецов» для тех, кто устал от жизни. Мы носили черные галстуки, черную кисточку в петлице и писали на бумаге с траурной каймой. Штаб клуба с табличкой «Гробовщик» находился в моей комнате, и о приеме новых членов объявлялось в такой вот форме:
Последняя моя редакционная статья в журнале была абсурдным манифестом разочаровавшегося.
«Каковы будут молодые люди 1922 года? — писал я. — Прежде всего они будут трезво смотреть на вещи, они не найдут пользы в словах или оттенках… И потому, что они будут трезвомыслящими, из них не выйдет ни революционеров, ни поэтов, ни мистиков; они много чего потеряют, но все, что обретут, будет реальным. И оно будет сдержанным, это молодое поколение… Люди средних лет найдут, что в них с трудом можно обнаружить душу. Зато они будут обладать — и это послужит к их оправданию — замечательным чувством юмора, который убережет их от «совершения всех возможных грехов, или почти всех, кроме тех, какие стоит совершать». Они будут смотреть на себя, возможно, с большей самовлюбленностью, нежели молодые люди девяностых годов, но одновременно и с циничной усмешкой, а частенько и смехом. Старики оставили им странным мир, полный фальши, и у них будет мало идеалов и иллюзий-, которые бы утешили их, когда они «почувствуют себя старыми». Это не будет счастливое поколение».
Мне только исполнилось восемнадцать, когда я написал то, что привел здесь, исключив кое-какие слишком пафосные выражения горечи. Статья отвечала, пожалуй, настроениям того времени. Но оказалась целиком ошибочна в части предсказания будущего как моего, так и моих сверстников.