Читаем Наслаждение («Il piacere», 1889) полностью

Франческа дала мне прочесть сонет графа Сперелли, написанный на пергаменте: очень тонкую безделушку.

Этот Сперелли — избранный и глубокий ум. Сегодня утром, за столом сказал две или три поразительных вещи. Он выздоравливает от смертельной раны, полученной на дуэли в минувшем мае в Риме. В его движениях, словах, во взгляде сказывается эта своеобразная беспомощность, сердечная и нежная, свойственная только выздоравливающим, тем, кто вышел из рук смерти. Должно быть очень молод; но должно быть много жил, и беспокойной жизнью. На нем следы борьбы.

*** Славный вечер задушевных бесед, задушевной музыки после обеда. Пожалуй, я слишком много говорила; или, по крайней мере, слишком горячо. Но Франческа слушала меня и соглашалась со мною; равно как и граф Сперелли. В разговоре не пошлом одно из наиболее возвышенных наслаждений именно в том, что чувствуешь, как все присутствующие умы воодушевляет один и тот же жар. Только тогда слова и приобретают оттенок искренности и доставляют тому, кто их произносит, и тому, кто им внимает, высшее наслаждение.

Двоюродный брат Франчески — тонкий знаток в музыке. Очень любит композиторов XVII века, и среди композиторов для клавесина, в особенности, Доменико Скарлатти. Но его наиболее горячая любовь — Себастьян Бах. Шопен ему мало нравится; Бетховен слишком глубоко проникает в его душу и слишком волнует его. В церковной музыке не может сравнить с Бахом никого, кроме Моцарта, может быть — сказал он — ни в одной литургии голос сверхъестественного не достигает религиозности и ужаса, каких достиг Моцарт в Tuba mirum своего Requiem. Неправда, что он — эллин, платоник, чистый искатель изящного, красоты, ясности, раз у него было столь глубокое чувство сверхъестественного, что он музыкально создал призрак командора, раз он, создавая Дон-Жуана и Донну Анну, мог довести до такой глубины анализ внутреннего существа…

Он сказал эти слова и другие с тем особенным ударением, которое оказывается в разговорах об искусстве улюдей, беспрерывно углубленных в искание возвышенных и трудных вещей.

Потом, когда он слушал меня, у него появлялось странное выражение какого-то изумления, иногда же глубокого волнения, я почти всегда обращалась к Франческе глазами; и все же чувствовала на себе его пристальный взгляд, столь упорный, что беспокоил меня, но не оскорблял. Должно быть, он еще болен, слаб, весь во власти своей чувствительности. Под конец он спросил меня: — Вы поете? — как если бы он спрашивал: — Вы любите меня?

Я пропела одну арию Паизелло и одну — Сальери. Играла немного из XVII века. У меня был теплый голос и счастливая рука.

Он не стал хвалить меня. Молчал. Почему?

Дельфина уже спала наверху. Поднявшись к ней, я нашла ее спящей, но с несколько влажными ресницами, точно она плакала. Бедная любовь! Дороси сказала, что мой голос отчетливо доносился сюда и что Дельфина проснулась от первого сна и зарыдала, и хотела сойти вниз.

Когда я пою, она всегда плачет.

Теперь спит; но время от времени ее дыхание становится живее, похоже на подавленное рыдание, и вносит и в мое дыхание смутную тревогу, как бы потребность ответить на это сознательное рыдание, на эту боль, не унимающуюся во сне. Бедная любовь!

Кто там играет на рояле внизу? Кто-то наигрывает под сурдиной гавот Рамо, гавот, полный обворожительной грусти, тот самый, что я играла недавно, кто бы это был? Франческа поднялась вместе со мной; да и поздно.

Я подошла к балкону. В передней темно; освещена только соседняя комната, где еще играют маркиз и Мануэль.

Гавот умолкает. Кто-то спускается по лестнице в сад.

Боже мой, почему я так внимательна, так настороже, так любопытна? Почему всякий шум так потрясает меня внутренне в эту ночь?

Дельфина просыпается, зовет меня.

17 сентября. — Сегодня утром Мануэль уехал. Мы провожали его до станции Ровильяно. Около десятого октября он вернется за мной; поедем в Сиену к моей маме. Я и Дельфина пробудем в Сиене, вероятно, до нового года: два или три месяца. Увижу Ложу Папы, и Веселый Фонтан, и мой белый и черный Собор, излюбленную обитель Пресвятой Девы, где еще молится часть моей души, возле часовни Киджи, на месте, помнящем мои колени.

Я всегда ясно сохраняю в памяти образ этого места; и, вернувшись, я преклоняю колени как раз на обычном местечке безошибочно, лучше, чем если бы там остались два глубоких выема. И найду там, все еще за молитвой, эту часть моей души под синими, усеянными звездами сводами, которые отражаются в мраморе, как ночное небо в тихой воде.

Конечно, ничего не изменилось, в драгоценной, полной зыбкой тени часовне, в ее темноте, оживленной сверканием драгоценных камней, горели лампады; и, казалось, весь свет собирался в маленьком кружке масла, которым питалось пламя, как в прозрачном топазе. Мало-помалу, под моим пристальным взглядом мрамор с изображениями на нем становился не так холодно бледен, как бы приобретал теплоту слоновой кости; и мало-помалу, начинала входить в мрамор бледная жизнь небесных созданий, и по мраморным формам разливалась неясная прозрачность ангельской плоти.

Перейти на страницу:

Похожие книги