— Сентябрь. Он — женственнее, задушевнее, загадочнее. Кажется весною, виденною во сне. Все растения, медленно утрачивая силу, теряют также какую-то часть своей реальности. Взгляните на море, вон там. Разве она не производит впечатление скорее воздуха, чем массы воды? Никогда, как в сентябре, слияние неба и моря не бывает та к мистично и глубоко. А земля? Не знаю почему, но, всматриваясь в любую местность в это время года, я всегда думаю о прекрасной женщине, только что родившей и отдыхающей в белой постели, улыбаясь изумленною, бледною, неизгладимою улыбкой. Правильно ли Подобное впечатление? В сентябрьских полях есть какое-то изумление и блаженство рождающих.
Были почти в конце тропинки. Некоторые гермы примыкали к стволам так плотно, что как бы составляли с ними одну древесную и каменную массу; бесчисленные плоды, одни уже золотые, другие испещренные золотом и зеленью, другие же совсем зеленые висели над головами Столбов, которые, казалось, стерегли неприкосновенность деревьев, были их гениями-хранителями. — Почему же Андреа почувствовал неожиданное беспокойство и волнение, приближаясь к месту, где две недели тому назад он написал сонеты освобождения? Почему колебался между страхом и надеждой, что она заметит и прочтет их? Почему некоторые из этих стихов приходили ему на память отдельно от других, как бы выражая его теперешнее чувство, его теперешнее стремление, новую мечту, которую он лелеял в сердце?
Была правда! Была правда! Он любил ее; он клал к ее ногам всю свою душу; у него было одно кроткое и безмерное желание — быть землею под следами от ног ее.
— Какая здесь красота! — воскликнула Донна Мария, входя в область четвероликой гермы, в рай акантов. — Какой странный запах!
Действительно, в воздухе распространялся запах мускуса, как бы от присутствия какого-нибудь невидимого насекомого или мускусного пресмыкающегося. Тень была таинственна, и линии света, пронизывавшие уже тронутую осенним тлением листву, были как лунные лучи, пронизывающие расписные окна собора. Смешанное, языческое и христианское, чувство исходило от этого места, как от мифологической живописи богомольного художника XV века.
— Смотрите, смотрите на Дельфину! — прибавила она с волнением в голосе, как человек, увидевший нечто прекрасное.
Дельфина искусно сплела гирлянду из цветущих апельсиновых веток; и, по неожиданной детской фантазии, хотела увенчать ею каменное божество. Но, не доставая до верхушки, старалась исполнить свое намерение, встав на цыпочки, поднимая руку и вытянувшись, сколько могла; и ее хрупкая, изящная и живая фигура шла в разрезе с тяжеловесной, квадратной и торжественной формой изображения, как стебель лилии у подножия дуба. Всякое усилие было тщетно.
И тогда, улыбаясь, пришла ей на помощь мать. Взяла у нее гирлянду и возложила на все четыре задумчивых лба. Невольно ее взгляд упал на надписи.
— Кто это написал? Вы? — удивленно и весело спросила она Андреа. — Да, ваш почерк.
И тотчас же опустилась на траву на колени и стала читать; с любопытством, почти с жадностью. Из подражания, Дельфина наклонилась к матери сзади, обвив ее шею руками и придвинув голову к ее щеке и почти закрывая ее. Мать тихо читала рифмы. И эти два женских образа, склоненных у подножия высокого увенчанного камня, в неверном свете, среди символических растений, составляли такое гармоничное сочетание линий и цветов, что поэт несколько мгновений весь отдался во власть эстетического наслаждения и чистого восхищения.
Но темная ревность еще раз шевельнулась в нем. Это хрупкое создание, обвившееся вокруг матери, так глубоко слитое с ее душою, показалось ему врагом; показалось непреодолимым препятствием, восставшим против его любви, против его желания, против его надежды. Он не ревновал к мужу, но ревновал к дочери. Он хотел обладать не телом, но душою этой женщины; и обладать всею душою с ее ласками, со всеми радостями, со всеми опасениями, со всеми тревогами, со всеми мечтами, словом, со всею жизнью души; и быть вправе сказать: — Я — жизнь ее жизни.