Они верили тому, что говорили. Они читали вместе римскую элегию Гете: «Не плачь же, сердце мое, что скоро ты стала моею!.. Верь мне, я не питаю ни одной низкой и нечистой мысли о тебе. Стрелы Амура поражают различным образом: одни едва задевают и от вкравшегося яда сердце страждет годы и годы; иные же, хорошо оперенные и окованные острым и живым железом, проникают в мозг и тотчас же воспламеняют кровь. В героические времена, когда любили боги и богини, желание следовало за взглядом, наслаждение за желанием. Ты думаешь, что богиня Любви долго размышляла, когда ей однажды понравился Анхиз в рощах Иды? А Луна? Если б она колебалась, ревнивая Аврора скоро разбудила бы прекрасного пастуха! Гера в разгаре празднества замечает Леандра, и воспламененный любовник погружается в ночную тень. Царственная дева Рея Сильвия отправляется за водой к Тибру и бог схватывает ее…»
Как для божественного, элегического певца Фаустины, Рим воссиял для них новым светом. Где бы они не проходили, они везде оставляли воспоминание любви. Отдаленные церкви Авентинского холма: Св. Сабина с прекрасными колоннами из паросского мрамора, благородный сад Св. Марии Приорато, колокольня Св. Марии в Космедине, похожая на живой розовый стебель в лазури, — все они знали об их любви. Виллы кардиналов и князей: вся дивная и тихая вилла Памфили, отражающаяся в своих источниках и в своем озере, где каждая рощица скрывает благородную идиллию и где каменные колонны и древесные стволы соревнуют в своей численности; холодная и безмолвная, как монастырь, вилла Альбани, лес из мраморных фигур и музей вековых пальм, с чьих вестибюлей и портиков кариатиды и гермы, символы неподвижности, созерцают из-за гранитных колонн неизменную симметрию зелени; и вилла Медичи, которая кажется лесом из изумруда, ветвящимся в естественном свете; и несколько дикая, благоухающая фиалками вилла Людовизи, освященная присутствием Юноны, которую обожал Вольфганг, где в то время платаны Востока и кипарисы Авроры, казавшиеся бессмертными, вздрагивали от предчувствия рынка и смерти; все эти княжеские виллы, царственная слава Рима знали об их любви. Хранилища картин и статуй: зала Данаи в Боргезе, перед которой Елена улыбалась, как бы осененная откровением; и зеркальная зала, где ее образ блуждал среди мальчиков Чино Ферри и гирлянд Марио де Фиори; комната Элиодора, чудесным образом одушевленная самым сильным трепетом жизни, какой Санцио удалось вдохнуть в мертвую стену, и комнаты Борджа, где великое воображение Пинтуриккьо раскрылось в волшебной ткани историй, сказок, снов, капризов, творческих образов и смелых затей; комната Галатеи, где разлита какая-то чистая свежесть и неугасимая ясность света; и кабинет Гермафродита, где среди сияния благородных тканей поразительное чудовище, рожденное сладострастием Нимфы и полубога, раскрыло свою двусмысленную форму: все одинокие приюты Красоты знали об их любви.
Они понимали громкий крик поэта «Eine Welt zwar bist du, о Rom! — О, Рим, ты — мир! Но без любви мир не был бы миром, сам Рим не был бы Римом». И лестница Троицы, прославленная медленным восхождением Дня, благодаря восхождению прекраснейшей Елены Мути, стала лестницей счастья.
Елена часто любила подниматься по этим ступеням в buen retiro дворца Цуккари. Поднималась медленно, следуя за тенью; но душа ее стремилась быстро к вершине. Много радостных часов измерил маленький, посвященный Ипполите череп из слоновой кости, который Елена часто детским движением прикладывала к уху, другою щекою прижимаясь к груди возлюбленного, чтобы одновременно слышать бег мгновений и биение этого сердца. Андреа всегда казался ее новым. Порою она бывала почти поражена живучестью этой души и этого тела. Порою его ласки вырывали у нее крик, который дышал всем чудовищным мучением существа, подавленного бурею ощущений. Порою в его объятиях ее поражало своего рода как бы ясновидящее оцепенение, и ей казалось, что благодаря слиянию с другой жизнью, она становится прозрачным существом, легким, зыбким, проникнутым нематериальным элементом, несказанно чистым; и в то же время все волнения, в их многоразличии, вызывали в ней образ неисчислимого трепета тихого летнего моря. Равно как, порою в объятиях на его груди, после ласк, она чувствовала, как страсть успокаивалась в ней, становилась ровнее, засыпала, как вскипевшая и успокаивающаяся вода; но стоило только возлюбленному или сильнее вздохнуть, или чуть-чуть шевельнуться, как она снова чувствовала невыразимую волну, пробегавшую с головы до ног, трепетавшую все меньше и меньше и, наконец, замиравшую. Это «одухотворение» плотского восторга, вызванное совершенным сродством двух тел, было быть может наиболее восходящим явлением их страсти. И Елене, порою, слезы были слаще поцелуев.