Отказом признать связь между сексуальностью и насилием — хотя и столь очевидную для человечества в течение тысячелетий — современные люди пытаются доказать «широту своих взглядов»; вот источник непонимания, о котором нельзя забывать. В точности как и насилие, сексуальное желание кидается на заместительные объекты, если привлекающий его объект недоступен. Оно охотно принимает любые виды замещения. В точности как и насилие, сексуальное желание похоже на энергию, которая накапливается и, если ее долго подавлять, в конце концов приводит к массе разрушений, С другой стороны, нужно отметить, что сползание от насилия к сексуальности и от сексуальности к насилию происходит очень легко как в одном, так ив другом направлении, даже у самых «нормальных» людей и без необходимости прибегать к малейшему «извращению». Встретившись с препятствиями, сексуальность переходит в насилие. А ссоры влюбленных, напротив, завершаются объятиями. Последние научные исследования по многим пунктам подтверждают первобытную точку зрения. Сексуальное возбуждение и насилие проявляются во многом одинаково. Большинство измеримых физиологических реакций одинаковы в обоих случаях[7]. Прежде чем прибегать к универсальным объяснениям относительно таких табу, как табу менструальной крови, прежде чем ссылаться, например, на «фантазмы», которые в нашем мышлении играют ту же роль, что «козни волшебников» у Дон Кихота, стоило бы убедиться, что исчерпаны все возможности непосредственного понимания. В мышлении, которое останавливается перед менструальной кровью как перед материализацией сексуального насилия, в конечном счете нет ничего непостижимого: кроме того, уместно задать вопрос, не отвечает ли процесс символизации скрытому «стремлению» переложить все насилие исключительно на женщину. Посредством менструальной крови осуществляется перенос насилия, устанавливается фактическая монополия в ущерб женскому полу.
Невозможно всегда ускользать от нечистоты; самые тщательные предосторожности могут не сработать. Малейший контакт приводит к пятну, от которого человек должен избавиться не только ради себя самого, но и ради всего коллектива, которому грозит осквернение.
Чем же смыть это пятно? Что за исключительное, небывалое вещество отразит заразу нечистой крови и даже сумеет эту кровь очистить? Это вещество — сама кровь, но на этот раз — кровь ритуальной жертвы, кровь, сохраняющая чистоту, поскольку пролита ритуальным образом.
За этим поразительным парадоксом кроется динамика, которую мы начинаем понимать и которая по-прежнему остается динамикой насилия. Всякая нечистота в конечном счете сводится к одной и той же опасности — к возникновению нескончаемого насилия внутри сообщества. Угроза вечно та же и приводит в действие вечно ту же оборону, вечно тот же жертвенный маневр, чтобы переключить насилие на тех жертв, смерть которых останется без последствий. В основе идеи ритуального очищения лежит вовсе не иллюзия.
Функция ритуала — в том, чтобы «очищать» насилие, то есть «обманывать» его и переключать на жертв, мести за которых можно не бояться. Поскольку секрет собственной эффективности от ритуала скрыт, ритуал пытается понять собственное функционирование в категориях веществ и предметов, способных предоставить символические точки опоры. Ясно, что кровь замечательно иллюстрирует все функционирование насилия. Мы уже говорили о крови, пролитой нечаянно или по злому умыслу; эта кровь засыхает на жертве, быстро теряет прозрачность, становится тусклой и грязной, запекается и крошится; запекающаяся на месте кровь — это нечистая кровь насилия, болезни, смерти. Этой дурной, мгновенно портящейся крови противопоставлена свежая кровь только что закланных жертв, вечно текучая и алая, так как в обряде ее используют сразу, как только она пролита, и потом быстро смывают…
Материальная метаморфоза пролитой крови может обозначать двойственную природу насилия. Некоторые формы религии извлекают из этой возможности колоссальную выгоду. Кровь буквально демонстрирует, что одно и то же вещество является одновременно и тем, что грязнит, и тем, что смывает, и тем, что делает нечистым, и тем, что очищает, и тем, что ввергает людей в ярость, в безумие, в смерть, и тем, что их умиротворяет, тем, что их воскрешает.
Не следует видеть здесь просто «материальную метафору» в смысле Гастона Башляра, ничего не значащую поэтическую забаву. Но не следует видеть в амбивалентности крови и последнюю реальность, скрытую за постоянными инверсиями первобытной религии, как это делает г-жа Лора Макариус[8]. И в том и в другом случае теряется самое главное — а именно, парадоксальная динамика Василия. Имея доступ к этой динамике лишь посредством крови или других символических предметов того же типа, религия улавливает ее несовершенным образом, но никогда не устраняет полностью — в отличие от современного мышления, всегда щедрого на «фантазмы» и «поэзию» перед лицом грандиозных фактов первобытной религиозной жизни, поскольку ему не удается обнаружить за ними что-то реальное.