Таким образом, следует отметить с одной стороны, что язык родства неполон, а с другой, что некоторые общества— в первую очередь, наше — не говорят или уже не говорят на этом языке. Система, до предела сократившая число запретов, как это сделала наша, практически отменяет все позитивные предписания; иначе говоря, она сводит к нулю язык брачного обмена. Всюду, где есть современное общество, браки уже нельзя вписать в определенный матримониальный круг. Это, разумеется, не означает, что экзогамия исчезла. Она не только существует, но и осуществляет беспрецедентное перемешивание между самыми разными популяциями, вопреки сохраняющимся перегородкам — расовым, экономическим, национальным. Располагай мы достаточной информацией, мы смогли бы оценить факторы, детерминирующие брачные союзы и действующие через посредство самых разных культурных феноменов — моды, зрелищ и т. д. Экзогамия, безусловно, остается детерминированной в смысле научного детерминизма, но уже без посредничества общественно-религиозных предписаний, которым все могут и обязаны следовать. Те факторы, которые сейчас определяют брачные союзы, не имеют исключительно матримониального смысла. Специфического языка родства уже нет. Нет кода, который бы диктовал каждому его собственное поведение и сообщал о поведении всех остальных. Предвидение имеет чисто статистический характер; на уровне индивидов оно стало невозможно. Сравнение с языком не должно скрывать от нас эти принципиальные различия.
При всем своем несовершенстве даже в случае первобытных систем уподобление системы родства языку сохраняет тем не менее ценность, пока мы остаемся внутри этих систем. Оно даже может помочь нам лучше понять различие между этими системами и сравнительным отсутствием системы у нас. Действительно, всем известно, что главное препятствие к освоению чужого языка — это язык родной. Родное наречие владеет нами в той же и даже в большей степени, нежели мы им владеем. Оно даже проявляет ревнивость, поскольку делает нас почти совершенно недоступными для всех, кроме него самого. Способность детей к усвоению нового языка прямо пропорциональна их способности к забыванию старого. А у самых крупных лингвистов нередко уже нет по-настоящему родного языка.
Практически полное устранение матримониального языка должно как-то быть связано и с тем интересом, который мы испытываем к тем, кто еще говорит на подобных языках, и с той исключительной ловкостью, которую мы проявляем при их расшифровке и систематизации. Наше общество может выучиться всем языкам родства, потому что само не говорит ни на каком. Мы не только прочитываем все реально существующие системы, но мы можем порождать и несуществующие; мы можем изобрести бесконечное число возможных систем, потому что уловили сам принцип всякого экзогамного языка. Между каждой из систем и системой систем, между «языками» родства в смысле Леви-Стросса и языком самого Леви-Стросса в «Элементарных структурах родства» существует различие того же типа, что и между традиционно-структуралистской концепцией языка и концепцией Хомского.
Таким образом, приходится сделать вывод, что наша собственная этнографическая специфичность как-то связана с нашей ролью этнографов, лингвистов и вообще исследователей в области культуры. Мы не хотим сказать, что сама по себе система родства толкает нас к этнографическим исследованиям; мы видим целый ряд параллельных явлений. Единственное общество, которые усердно занимается этнографическими исследованиями, — это то самое общество, которое свело свою систему запретов к элементарной семье. Невозможно расценивать этот факт как случайную встречу, как простое совпадение.
Нет сомнений, что сперва нужно отречься от языка ритуалов и родства, чтобы начать говорить на языке исследования — пройдя через промежуточный этап «культурной деятельности» в широком смысле. Между первой модальностью и второй модальностью нет разрыва; ни на одной стадии элементы «жертвенного» непонимания окончательно не исчезают; что не мешает элементам понимания углубляться, умножаться и организовываться.