Если рассмотреть повнимательнее тип насилия, с которым связан этот бог, то возникнет цельная картина — и она очень точно соответствует выводам, к которым приводит убийство Пенфея, рассмотренное в связи с дионисийским жертвоприношением. Под именем Бромия («Шумный», «Содрогающий») Дионис ведает разрушительными силами, не имеющими ничего общего с грозами и землетрясениями, любезными сердцу мифологов прошлого века, но всегда, видимо, предполагающими присутствие толпы, которую безрассудный страх толкает на чрезвычайные, почти сверхъестественные действия. Тиресий определяет Диониса как божество панических движений, коллективных ужасов, поражающих внезапно:
Не раз выстроенное и вооруженное войско было рассеяно внезапным ужасом, прежде чем его коснулось копье врага; а ведь и это — бешенство, насылаемое Дионисом.
Если сопоставить эти указания со всеми у нас уже имеющимися и со всей массой свидетельств от других ритуалов, то не остается никакого сомнения: Дионис — это бог успешного самосуда. И сразу становится ясно и почему здесь присутствует бог, и почему этому богу поклоняются. Законность бога узнается не потому, что он нарушает мир, а потому, что он сам восстанавливает нарушенный им мир, что его и оправдывает a posteriori за нарушение мира, — божественное действие вызвано законным гневом против кощунственной
Собственно текстуальный анализ подтверждает те гипотезы, которые считают, что дионисийский культ возник вследствие огромных социальных и политических потрясений. За такими произведениями, как книга Эрвина Роде, стоит пусть неполная, но глубокая догадка о реальности. Разумеется, исторические аргументы сторонников такого рода гипотез спорны, но не менее спорны и аргументы их противников. В отсутствие новых свидетельств традиционный исторический метод обречен топтаться на месте. Только сравнительный анализ текстов и крупных религиозных феноменов — имеющийся, правда, у Роде, но еще в слишком ограниченной форме — может углубить наше понимание[43].
За мифом «Вакханок», отвлекаясь от всякого определенного исторического содержания, можно предположить и нужно постулировать внезапную вспышку насилия и страшную угрозу, какую она представляла для выживания общины. Угроза в конце концов уйдет так же быстро, как и появилась, благодаря самосуду, примиряющему всех, поскольку все в нем участвуют. Метаморфоза мирных граждан в бешеных зверей слишком жестока и мимолетна, чтобы община согласилась узнать в ней себя, чтобы она признала своим странное и ужасное лицо, мелькнувшее лишь на миг. Как только буря чудесным образом улеглась, в ней начинают видеть самое несомненное вмешательство божества. Недовольный тем, что неизвестен или неузнан, бог выразил людям свое неудовольствие подлинно божественным образом. Одобрив последнюю жертву, единственную, которую он действительно выбрал, в которой он, может быть, сам воплотился, он молча удаляется, столь же благосклонный при своем уходе, как был ужасен вблизи.
Таким образом, религия отнюдь не «бесполезна». Она расчеловечивает насилие — отнимая у человека
Мыслить религиозно — значит мыслить судьбу города в зависимости от этого насилия, которое управляет человеком тем неумолимей, чем сильнее он верит, что сам им управляет. Следовательно, это значит мыслить такое насилие как сверхчеловеческое, чтобы держать его в отдалении, чтобы отречься от него. Когда испуганное поклонение слабеет, когда различия начинают стираться, ритуальные жертвоприношения теряют эффективность: они уже не угодны богам. Каждый хочет исправить ситуацию сам, но никому это не удается: истощение трансцендентности приводит к тому, что исчезает всякое различие между желанием спасти город и самым неумеренным властолюбием, между самой искренней набожностью и желанием самообожествления. В замысле соперника каждый усматривает покушение на святотатство. Именно в такой момент и стирается всякое различие между Дионисом и Пенфеем. Люди ссорятся из-за богов, и их скептицизм — то же самое, что и жертвенный кризис, который задним числом в свете нового единодушного насилия предстанет как новое вмешательство и новая месть божества.