Итак, любую смерть переживают и ритуализуют по образу учредительного изгнания, то есть фундаментальной тайны насилия, — а учредительное изгнание, в свою очередь, может поминаться по образу смерти. Именно это и происходит всякий раз, когда мертвые выполняют функции, в других случаях отведенные богам. Вся динамика насилия по полной схеме приписывается то конкретному предку, то всей совокупности покойников. Чудовищный характер предка-учредителя, тот факт, что он нередко не только предок, но и воплощение какого-то животного вида, следует считать доказательством того, что у истоков культа всегда стоит
Сначала мы рассматривали динамику насилия через посредство существ, которые ее воплощают, — мифических героев, священных королей, богов, божественных предков. Эти разнообразные воплощения способствуют пониманию; они помогают обнаружить роль жертвы отпущения и фундаментальную роль единодушного насилия. Воплощения эти всегда иллюзорны — в том смысле, что динамика насилия принадлежит всем людям, следовательно — никому в особенности. Все участники играют одну и ту же роль, кроме, разумеется, жертвы отпущения, но ее роль может сыграть кто угодно. Не следует искать секрет спасительного процесса в различиях, которые могли бы отличать жертву отпущения от других членов общины. Произвол в данном случае принципиален. Ошибка рассмотренных до сих пор религиозных интерпретаций состоит именно в том, что они приписывают благотворную метаморфозу сверхчеловеческой природе жертвы или любого иного участника, поскольку кажется, что она или он воплощают динамику самовластного насилия.
Наряду с этими «личностными» прочтениями динамики насилия имеется и безличное. Оно соответствует всему, что покрывается термином «священное», или лучше — латинским прилагательным sacer, которое мы переводим то «священный», то «проклятый», поскольку в его значение входит как благое, так и пагубное. Аналогичные термины мы встречаем в большинстве языков — например, знаменитая «мана» меланезийцев, «вакан» сиу, «оренда» ирокезов и т. д.
В одном, по меньшей мере, отношении язык, построенный на понятии sacer, наименее обманчив, наименее мифичен: он не постулирует никакого хозяина игры, никакого привилегированного вмешательства — даже со стороны сверхчеловеческого существа. Тот факт, что идея sacer мыслима помимо всякого антропоморфного образа, хорошо демонстрирует, что все попытки определить религию через антропоморфизм или анимизм ведут по ложному пути. Если бы суть религии была в том, чтобы «очеловечивать» нечеловеческое или снабжать «душой» то, что ее не имеет, тогда безличное представление о священном не могло бы возникнуть.
Если мы захотим резюмировать все затронутые в этой работе темы, то будем вынуждены озаглавить ее «Насилие и священное». Это безличное представление фундаментально. Например, в Африке — как и повсюду — есть лишь одно слово для обозначения двух сторон священного, для обозначения динамики культурного порядка и хаоса, утраченного и обретенного различия, — вроде той динамики, разворачивание которой мы наблюдали в регулярной драме инцестуального и приносимого в жертву монарха. Это слово, с одной стороны, обозначает все королевские прегрешения, все запрещенные и все же позволенные королю сексуальные практики, все формы насилия и жестокости, все грязное, всякое гниение, все формы чудовищного, так же как и распри между близкими людьми, злобу, зависть, злопамятность… а с другой стороны, созидательную и упорядочивающую мощь, стабильность и безмятежность. В динамике монархии встречаются все полярные смыслы; монархия — воплощение священной динамики, но эта же динамика может развертываться и за пределами монархии. Чтобы понять монархию, нужно связать ее со священным, но священное существует и помимо монархии.