Я сдал в положенные сроки все фильмы, и каждый из них возил в Москву лично. Во-первых, надо было перезнакомиться с аппаратом, найти друзей, во-вторых, следовало заставить уважать себя. За короткие пробежки по коридорам власти в прежние заезды я понял, что ждать милостей от чиновников не приходится. Над ними не капало, и съемочные группы просиживали неделями в ожидании заветного акта о приемке фильма. Просмотр фильма? Нет, давайте завтра… хотя, лучше послезавтра… Следующий этап: обсуждение. Завтра, на свежую голову. Акт подготовим к завтрашнему утру… Акт готов, надо подписать у начальника главка… Нет, сегодня его не будет. Они были славные ребята — сначала Лева Кулиджанов, потом Юра Егоров. Но ни одного, ни другого на месте не поймать. А еще предстоит, чтобы зам. председателя Госкино Владимир Баскаков украсил завизированную всеми бумагу своим автографом. А у Владимира Евтихиановича, мрачного на вид, но “доброго внутри”, настроение менялось, как осенний ветер… Всем им было не понять, что, опоздай акт на один день, банк прихлопнет счет студии, и полторы тысячи человек не принесут домой зарплату… Безразличие к судьбе студии предстояло переломить. И переломил. Никогда не сидел в Москве больше двух дней. Всех начальников брал мертвой хваткой. Главное было внушить, что Белоруссия — это не Белорусская область, вроде, скажем, Вологодской, а суверенная республика, такая же, как и РСФСР, а фильм сдавать приехал не завхоз “Беларусьфильма”, но министр и полномочный представитель правительства республики. Правда, если зампред Госкино пытался улизнуть через другую дверь, чтобы не брать на себя ответственность, а спихнуть на другого, полномочный министр не гнушался перехватить беглеца и сунуть ему ручку для подписи.
Время было непростое. Никита Сергеевич, разрушив все, что смог, в сельском хозяйстве, обрушил свою неуемную энергию на подъем литературы и искусства. Воспоследовал ряд возвышений и падений имен и судеб, притом без всякой системы. Одних, как Солженицына, подняли до уровня Льва Толстого (статья Ермилова в “Правде”), других утюжили бульдозерами (как это было с выставкой художников-модернистов, которых Никита Сергеевич без долгих раздумий окрестил “пидарасами”). А что же “важнейшее из искусств”? Подать сюда Ляпкина-Тяпкина! И последовал разгром новой картины Марлена Хуциева “Застава Ильича”. Я состоял в одной партии с Хрущевым, исповедовал те же идейные принципы, смотрел оба варианта картины — основной и переделанный — и, честно говорю, так и не понял, что вызвало гнев “кукурузника”, где он усмотрел крамолу. Обычные противоречия отцов и детей, которые, освоив опыт старшего поколения, идут дальше, хотят жить по-своему. Ему бы, мудрецу доморощенному, “сделать стойку” на Солженицына. Хитрый политикан, Хрущев не без умысла разоблачал бесчинства Сталина. Это был громадный политический выигрыш для него и в общественном, и в личном плане: под расстрельными списками стояли и его подписи. Крича громче всех: “Держи вора!”, он переводил стрелку на Сталина, отводил от себя и соратников участие в политических репрессиях. У него хватило ума и хитрости остановиться на политическом разоблачении культа личности, не допустив разгула эмоций. Представим себе на минуточку, какую волну народного гнева вызвали бы живые свидетельства мучеников режима в пору, когда многие еще были живы, а раны свежи. Но на уста средств массовой информации была наложена печать молчания. “Культ личности, культ личности!” — кричи, сколько хочешь, но ни одной личной судьбы, ни одной картинки истязаний на телеэкране, ни одной подробности тюремного и лагерного быта в литературе и искусстве. Культ был, а последствий вроде бы и не было. Романтические образы борцов революции и кристально чистых комиссаров по-прежнему волновали бардов с Арбата, которые заодно славили хрущевскую “оттепель”. А вслед за “оттепелью” пришли “холода”.
Тайной за семью печатями осталась для меня возня вокруг картины Андрея Тарковского “Андрей Рублев”, которую то выпускали на экран, то снимали, то разрешали вывезти за рубеж, то требовали отозвать в день, когда уже в Париже был объявлен сеанс. Председатель Госкино А. Романов метался между Гнездниковским переулком и Старой площадью. В конце концов, “Рублев” все же уехал на Каннский фестиваль и получил приз ФИПРЕССИ (объединения прессы), хотя, на мой взгляд, более достойного претендента на главный приз не было. Возможно, именно возня с “Андреем Рублевым” ожесточила характер Тарковского, он озлобился и возненавидел любое прикосновение указующего перста к его творчеству. Хотя позднее выяснилось, что корни его неприязни к руководству были значительно глубже. Мне хотелось понять этого сложного человека. Помню, после завершения картины “Зеркало”, оставшись вдвоем с Андреем, я спросил:
— Андрей Арсеньевич, мне, ради постижения Вашего творческого опыта, интересно, как возникла потребность в данном месте фильма использовать библейский образ “Неопалимой Купины”?
Он жестко сомкнул челюсти и процедил сквозь зубы:
— Я Библию не читал…