Последние два месяца я очень редко выхожу из квартиры. Сегодня, собрав мелочь, поднялся вынужденно в лавку за чаем и папиросами. На хлеб уже не хватало. Смотрю: в ящике бандероль с журналом. То, что от Вас — разобрал. Спасибо за публикацию стихотворения. Именно оно и спасло мне жизнь три года назад. Тогда я подпивал иногда, не часто, но размашисто. Возвращался из бара-полуподвала в 1-м часу ночи. Чуть живой телесно, но с ясной пустотой в подсознании: читал стихи вслух, устал, охрип. А предмостная площадь опоясана сплошным рядом павильонов, за которыми надо миновать пустырь. На нём меня и остановил окрик из сутемени. Луна с востока и хороша, но пока не высокая, тени длинные. В тени — двое: “Стой, батя! Снимай шапку и куртку”. Лиц не вижу — спиной к луне стоят. А я весь на виду — в норковой шапке, добротной турецкой кожанке. У крайнего в руке лезвие, от луны кончик ртутной капелькой светится. “Неужели русского поэта убьёте? — говорю спокойно и без тени заискивания. — Давайте я вам лучше стихи почитаю”. И читаю первое, что ты напечатал: ”Пьёт кровавую воду заря”. Прочитал и говорю: “Спрячь нож!” Парень — лезвие в ручку. А я уже к ним пригляделся. Обоим около тридцати. Одеты круто: в кожанки длиннополые, шапки из чернобурки. Будто близнецы по одежде. А я читаю следующее: “Я жизнь воюю — не живу”. Парень суёт руку со складнем в карман: “Иди, батя, с миром!" А мне же собеседник нужен! Дома — никого. Я и спрашиваю: “Что же так на гоп-стоп? Я вот на Колыме 25 лет отработал геологом, спички нигде не украл”. “Семь лет, — отвечают они, — оттянули в зоне. Откинулись недавно. Кто нас возьмёт на работу?”
О моих письмах Михаил Петрович Лобанов говорит: “Вы, Валерий, как Моцарт, право, их пишете“. В общем, я понимаю — о чём говорит мой Учитель. Ибо знаю десятки людей, пишущих стихи, но не могущих и два слова связать в простейшей зарисовке о человеке для газеты. С десяток писателей знаю, кто “сочиняет”, и довольно успешно, а коснись письма частного — вся убогость души и видна. Я-то давно знаю, что умён — сердцем и душою, без этого бы и не поверил в свою творческую путеводницу, да и с совестью у меня с самого детства всё в порядке и в ладу с ней. Только вот письма — “как Моцарт”, я теперь редко кому пишу.
Не стройте иллюзий, спрашивая себя: “Нужен ли русским писателям “Наш современник”?” Русским — нужен, но их осталось единицы. В остальном же, всё больше и дальше — одни генетические космополиты. Нет и не будет больше ни Е. И. Носова, ни Н. Рубцова. Подобные В. П. Астафьеву — будут и ещё не раз, а вот как Валентин Саввич Пикуль — увы, никогда. Я сегодня с чувством ребёнка молюсь на В. Г. Распутина, В. И. Белова, Б. П. Екимова, люблю Ю. Лощица за “Дмитрия Донского”, радуюсь за Станислава Золотцева и очень горюю за Колю Шепилова — почему-то его не видно читателю. В Красноярском крае нет сегодня русских писателей кроме Саши Щербакова, Олега Пащенко да вот вашего покорного слуги. Нищенствую, но не сдаюсь: коль не пишется, занимаюсь самообразованием, и то, что надо бы взять было до 30 лет, постигаю сейчас, читая "Недоросля", "Историю Государства Российского” и много-много чего ещё, чего так требует моя казачья душа.
Так что же ещё? Читал письма “Сибирь, Сибирь…” Валентина Григорьевича и мысленно думалось: мне-то уже до таких зрелых высот вряд ли подняться. Возраст поджимает, а знаю так мало. Да и где здесь взять тех же источников о казачестве Сибири? Канску ныне 370 лет. Хочется что-то дать для читателя, но история — не моя тема. Я, как и все люди, думающие сердцем, никогда и ничего не запоминал. Память больно пылкая, шалава. Не люблю я свою память мозговую, она мне за это и мстит всю жизнь. Но искомая и истинная — в сердце, в крови. Вот и идёт борьба уже 22 года, с того дня, как впервые взялся за перо. Толку, правда, мало в творческом плане; в человеческом же:
Как же с честью дожить эту жизнь,
Не утратив былого начала…