8 октября 1977 г.
тут пролетели лемуры и смешали несколько карт…
Вообще — никакого покоя, и вместо того чтобы плавать в осеннем море (и всё такое), думаю: вдруг и правда эпицентр пресловутого землетрясения будет в просторах Москвы, это очень упраздняет квартирно-денежные поскуливанья (вообще), это упраздняет меня, и я не знаю, как к этому отнестись, то есть что успеть сделать и что успеть отменить до этого парада планет и всяческого парада сатаны…
Но пока я, возможно (?), совершила «неосторожность», о чём Вам, может быть, донесут, и надо признаться.
Я плохо Вам рассказала; но дело в том, что я написала этому индийскому типу3 не просто «письмо» (ну, там резкое всякое: это бы чепуха…), но из тех, что, например, «г-ну барону Геккерену» (старшему).
Так всё сложилось: от Леонтьева до Киплинга… Так всё сложилось, что гнев сильнее меня, то есть нет: совершенно заела совесть (очень она меня ела, что, мол, правду не говорю из самых мелких льгот и усталости).
Так вот: если он будет Вам жаловаться, то Вы знайте, что это в самом деле письмо Геккерену — оно очень страшное, и мира не может быть больше.
(Может быть сказано, что я — разная там антисемитка и также: сумасшедшая. На это всегда можно отвечать, что Вы, мол, и сами замечали…)
За всем тем: Вас я не выдаю ни капли, об этом не может быть речи.
Перед Шкляревским я виновата (обозвав его…. — Вам), п. ч. мне было неловко его потом встретить: его всё-таки жаль, он точно тёмный младенец: почти «невиновный». И его неприлично всерьёз обижать (мне).
Всё остальное хорошо.
Книгу «Рукопись»1 не читаю, п. ч. лемуры летают и очень пестрит в глазах.
Мне надо утренней ясности, а она вся осталась в деревне.
Что если поехать на Цейлон, чтобы увидеть океан (п. ч. там «до полюса открыто море»)?
Но для этого надобно хуже, чем деньги: уметь отвечать нищим английское «нет», в то время как я — не Киплинг. Как быть с этими нищими и прокажёнными, я не знаю. И вообще, когда начинаю думать, куда б я поехала, так вечно оказывается, что стыдно, т. е. как-то даже больно. Нет слов.
Вы всегда говорите, что Ваша голова занята «не тем», но ведь всякие головы всегда заняты «не тем» — в сравнении со всякой другой головой.
Моя голова — всегда занята «чёрт знает чём!», а иными словами: нет ни капли «стратегических мозгов», — и я это слышу с малого детства, так что даже думаю: как это им всем не надоело говорить одно и то же?
Я говорю не совсем одно и то же.
Вот, я ещё изобрела нечто — под заголовком:
Поэт Большого Суррогата.
Но это очень страшный рассказ. «Большой Суррогат» — это такое царство, историко-географическая данность. И там всякое происходит. А этот поэт — это такой «среднеевропейский провинциал» — и всё вытекающее отсюда самомненье, несчастье. Ну, например, Киплинг — вечный герой русской тыловой крысы (и т. д.).
Интересно: как воется он по-английски?
По-русски это такое захолустье: скулы сводит, скрипуче ребра трещат. (Гнусь жалкая, а не Империя!)
Он такой же поэт Империи, как я — балерина.
Вот проза — хороша, но всё-таки мальчик, наверно2, уйдёт от ламы и пойдёт в «британскую разведку», и только в лучшем случае его убьют прежде, чем он продаст Г. Бога, вот я, на всякий случай, и не дочитываю. [Но я хочу, чтобы он также вернул мне мои изумительные вещи: некие литературные письма, п. ч. он и так (я видела) уже перепечатал их на большой машинке и списывает их в какие-нибудь «Записки про Индию», п. ч. он вообще уверен, что «Записки» — это то, что списывают. Мне, конечно, ни капли не жаль бы, да очень противно всё, что делает эта военизированная баллада!] (Хотя надо — типу — отдать, как и всё прочее отдать, п. ч. я очень-преочень пронзительно наоскорбляла, у меня к этому ослепительный бывает талант — и ни капли способности к прощенью, «просветленью»…)
Когда наступит конец света (К. С.), мы, должно быть, не встретимся. Но за Вас может предстательствовать тысячелистник, например, — а что успею я за оставшиеся дни, когда одно лишь яростное созерцанье?..
Зачарованно-дурацкая, но какая-то очень интересная жизнь, —
и вот уже:
При дверях…
(?)
Ходите ли Вы в церковь — или, как я: вечно собираюсь и всё представляю, как «будет тепло мерцать…»?
Я зову — письмом Геккерену, п. ч. главное, что я там говорю: что эта страна —
весь этот пафос индевения и склочной драмы в «демократических» сюжетах…
Ну, и целый каскад о жадности…
Да не перескажешь…
Я совершенно не могла уже больше терпеть.
Вот Вы — можете, а я больше не могу.
Я совсем не раскаиваюсь и пишу Вам потому, что скоро будет Очень Большое Одиночество, и от этого, конечно, страшно.
Собственно, оно давно началось, но обступает всё больше, и я не могу не только себя переменить, но даже себя остановить (из «опаски»)… «Терпеть ненавижу!» — вечно восклицала (в одно слово) моя бабка, и я, на каждом шагу, тоже терпеть ненавижу — потому: хорошо бы, чтобы Вы — некоторое время — меня кое-когда дальней тенью защищали — не потому, что я того стою, а только потому, что как будто некому…
Пока ещё не очень страшно, п. ч. эта «родина» всё-таки, покуда ещё, кажется, моя, но ведь могут отнять всё2.
(У тысячелистника дела тоже не очень хороши: его вырастает значительно меньше под Москвой, чем надо и чем было. Вы живёте далеко на севере и, может быть, этого не знаете. Вообще: надо очень всё беречь.)