А притча Палиевского о маяке, который угасал на ночь? Когда там остался сторож, оказалось, что каждую ночь из моря выползали змеи, прислонялись к стеклу фонаря, чтобы согреться, отчего гибли корабли… Она стала стержнем и философического стихотворения Юрия Кузнецова, и основой одного из рассказов Василия Белова. Однако у этой притчи есть и подтекст. Одна из версий: маяк — Достоевский. Объясняется почти болезненное влечение к нему многочисленных исследователей, которых неприятно удивляли его взгляды и которые их выхолащивали, затмевая его миросозерцание. В этой связи хочу вспомнить характеристику, которую дал Достоевскому Василий Витальевич Шульгин в письме ко мне более чем сорокалетней давности: «А ещё я люблю Достоевского. Это был очень русский человек. Правда, была в нем и польская кровь. Так поляков он ненавидел совершенно по-польски, а также некоторых других иностранцев…».
И в печатных работах Палиевского, и в высказываниях, с их неожиданными поворотами, проявляется то качество, которое немцы именуют das Ydeenzeich — царство идей, а также острота реакции в словесной дуэли.
Как-то, лет тридцать тому назад, у меня собралась дружеская компания: светлая душа отец Дмитрий Дудко (ныне, увы, покойный), замечательный критик Михаил Петрович Лобанов и Петр Васильевич. Пока мы с Палиевским обсуждали какие-то личные дела, наши визави вовсю бранили коммунистов за их гонения на церковь. И, не отвлекаясь от разговора со мной, Пётр Васильевич бросил цепкую реплику: «Да если бы не гонения коммунистов, церковь давно погрязла бы во грехе!..» Ныне гонений нет и в помине. А в пору ельцинского произвола церкви было позволено беспошлинно ввозить табачные и алкогольные изделия. Провидческая реплика!..
Однако вернёмся к итогам двадцатого века.
И здесь так называемый прогресс, как пишет Палиевский, ничего не прибавил (а скорее крепко убавил) в сфере нравственности, внутреннего духовного богатства и, конечно, отдалил человека от той живой природы, частью которой он является.
Наука?
«Когда в ХVIII веке Гельвеций объявлял человека машиной, то до этого мало кому было дела. Крестьяне тянули свою подёнщину, дворяне охотились, амурничали и писали стихи, монахи тучнели, и только горстка энтузиастов, расхаживая по кабинету, пересказывала друг другу последние доводы разума. Теперь с теориями шутить нельзя. В наши дни как у учёных аукнется, так сейчас же на человеке и откликнется. Поэтому, как никогда раньше, важно сознавать, что наука не последнее слово, а инструмент; не поддаваться научности, готовой передоверить „точным правилам“ всё на свете».
Статья 1966 года «Мера научности» как будто бы обращена к очень узкой теме: вторжению так называемых структуралистов в литературу, попытке механическим способом разъять изящную словесность, словно труп (худший вид сальеризма). Однако, прорываясь за горизонты этого мирка, мысль Палиевского увлекает нас, приводя к обобщениям глубоко философского смысла.
«Весь обозримый мир един, — пишет автор. — Но для нас он делится на известное и неизвестное. Ясно опять-таки, что в этом неизвестном ничего принципиально непознаваемого нет; человек с помощью науки, опыта, творческой фантазии и других своих способностей каждый день и час открывает и познает в действительном мире всё новые и новые явления. Правда, как говорят выдающиеся умы, область неизвестного от этого не иссякает: чем больше совершается открытий, тем шире становятся горизонты нового — того, что ещё предстоит открыть. Всё это тоже достаточно ясно.
Теперь спросим себя: участвует ли это неизвестное, у которого пределов не видно, в нашей жизни? Или не участвует, а лежит сбоку и ждет, чтобы его открыли, и уж тогда..? Пожалуй, всё, что мы до сих пор из него узнавали, говорит за то, что участвует. Если это так, то не нужно быть никаким философом, чтобы, занимаясь своим делом, признавать некоторые простые вещи.
То есть:
что наука в каждой её стадии знает только то, что она знает;
что природа „знает“ всё;
и что поэтому идея, будто мы призваны перекачать все силы природы в известные законы и на них только строить свою жизнь и мысль, наивна, несбыточна, а при стечении определенных обстоятельств, если хотите, небезопасна».
Не согласимся с П. Палиевским лишь в одном: нечто непознаваемое — принципиально непознаваемое — было, есть и да пребудет в нас и над нами. Но не надо забывать — работа написана в 1966 году. Хоть автор и достиг известного евангельского возраста, вода ещё не всегда претворялась в вино. Но страшная, возможно, дьявольская сила — наука, давшая нам Хиросиму и Чернобыль, в противостоянии с «непознанным миром», который воистину «знает всё», определена здесь в чёткой формуле: наука «в каждой её стадии знает только то, что она знает».
Наша информация? Победа над незнанием? Общение со всем просвещённым миром? Оно фантомально и объяснено Палиевским еще сорок лет назад.