Лицо его налилось гневом, в словах и междометиях кипела ревность художника, который жизнь свою всегда соотносил с властью, рассчитывал и выстраивал отношения с ней, обслуживал её, одновременно ненавидя, торговался, выкраивал льготы и вдруг увидел, что есть и другая слава — слава художника, равнодушного к власти, поглощённого лишь творчеством, не жаждущего скандалов и денег, сидящего на скамейке в старом пальто, в валенках, без галстука…
— Да как он смеет быть таким! — слышалось мне в яростных восклицаниях Глазунова. — Этот образ жизни, его аскетизм, независимость, простонародное, плебейское происхождение — всё, всё — вызов мне, вызов таким, как я!
В 2002 году издательство «Молодая гвардия» выпустило в свет книгу заметок, дневниковых записей, рабочих тетрадей композитора Георгия Васильевича Свиридова «Музыка как судьба». Эти записи композитор вёл с 1972 по 1994 год.
Замечателен «Указатель личных имён», завершающий восьмисотстраничную книгу. В нём около ста страниц и около полутора тысяч имён. Поскольку Свиридов не замыкался в узкопрофессиональном музыкальном мире, а жил в пространстве всей русской и мировой культуры, то указатель изобилует именами политиков, историков, кинематографистов, актёров, писателей, поэтов.
Среди них на многих страницах книги встречаются имена Сергея Есенина, Николая Рубцова, Василия Шукшина, Василия Белова, Валерия Гаврилина, Вадима Кожинова, Юрия Казакова, Владимира Крупина, Юрия Кузнецова, Владимира Личутина, Анатолия Передреева, Алексея Прасолова, Владимира Кострова…
Иных из нас он разыскивал сам, писал нам письма, приглашал к себе в гости, часами беседовал с нами, желая, как я сейчас понимаю, передать «в хорошие руки» свой опыт понимания жизни, истории, русской судьбы.
Любая возникшая на патриотическом горизонте творческая судьба интересовала его. Он читал наши книги, постоянно сам, не обращая внимания на разницу в возрасте и общественном положении, звонил многим из нас, писал письма, поздравлял с какими-то нашими успехами, с днями рождений, словом, собирал и объединял русских людей, но не как мэтр, а как старший наш друг и товарищ.
Не надо думать, что Георгий Васильевич источал своим младшим соратникам только слова восторга, любви и похвалы. Он и гневался, и язвил, и высмеивал, и горевал, и переживал за нас, за наши слабости, заблуждения, неудачи.
Но почти все мы, кого я перечислил выше, были русскими людьми именно такого склада, над которыми издевался Глазунов:
Все или почти все творческие люди русской патриотической судьбы (даже малоизвестные, второстепенные таланты) были замечены Свиридовым, все они присутствуют в тысячеимённом свиридовском «указателе имён», завершающем книгу «Музыка как судьба»… Но удивительно то, что там нет имени Глазунова. Ни одной записи, ни одного упоминания о нём нет в свиридовских двадцати тетрадях, которые он вёл более четверти века. А о художниках — вспоминал. О Борисе Кустодиеве, о Павле Корине, о Гелии Коржеве.
Когда же однажды я спросил Георгия Васильевича о Глазунове, то Свиридов помрачнел, что-то буркнул себе под нос и сделал вид, что не расслышал моего вопроса. Однако ему было что сказать мне…
Если отказываешься верить в высшую цельность мира, то вступаешь на стезю духовной и эстетической неполноценности, неизбежно кастрируешь, «упрощаешь» мир и себя — до эротических видений, плывущих в воздухе (Дали и Шагал), до демонстративно разъятых обломков бытия («Герника») и в конце концов до тотального в своём пошлом пессимизме «Черного квадрата», до последней мертвенной формы, разложить которую дальше уже нельзя. Такого рода драму поэта в своё время пережил Осип Мандельштам:
Подобная «упрощённая срамота» живёт (если у неё есть жизнь) и в китчевых громадных полотнах позднего Глазунова. Она имеет лишь одну особенность: в отличие от запредельной антиэстетической «срамоты» Малевича и Пикассо, эта «срамота» имеет человекообразные формы, хотя, в сущности, являет собой механический хаос истории, который невозможно спасти никакими искусственными вкраплениями лика Спасителя, никакими религиозными сюжетами («Разгром церкви в пасхальную ночь»)… Вот почему творчество Глазунова гораздо ближе к творчеству Пикассо, нежели это кажется самому художнику. Благими намерениями вымощена дорога в ад. В сущности, «Мистерия ХХ века» — это та же «Герника», только «недоношенная», недоразвитая. Эта действительность «разложена» («музыку я разъял, как труп») не до конца, чтобы советский массовый зритель от неё не отвернулся… Словом, ни Богу свечка, ни черту кочерга.
Цельная сложность бытия — зрительная, музыкальная, словесная («цветущая сложность», как говорил Константин Леонтьев) — всегда была дивной тайной, которую пытались разгадать и выразить Рембрандт и Моцарт, Рублёв и Шекспир, Мусоргский и Пушкин.