Пласт социальный, в котором, казалось бы, только и должен работать художник, рисующий бунт, — этот пласт беспощадно-решительно снят, и поэма «прокопана» глубже: к сакральным глубинам страдающей, непросветлённой, мятежной природы. Бунт начинается не с Пугачёва, не с возмущённых правительством казаков: нет, сама жизнь, ощутив в своём сердце смертельную рану, начинает метаться и биться в агонии — и волною вот этой агонии* жизни подхвачены бунтовщики. «И течёт заря над полем/ С горла неба перерезанного», — вот где источник того, что потом назовут пугачёвщиной.
Бунт как болезнь, как ужасная порча, которой охвачен весь мир, бунт как агония жизни, ужаленной смертью, — вот о чём нам хрипит и пророчит Есенин (точнее, его Пугачёв). С мощью ветхозаветных пророков он рисует картины природы, которую душит старуха по имени «осень» — то есть сама вездесущая смерть.
Могучей кистью изображая всеобщую порчу природы, поэт не гнушается слов самых грязных; кажется, это не сладкогласный певец, чаровавший своими стихами Россию, а грубый, циничный анатом производит вскрытие и записывает диагноз.
Или:
А вот то видение, от которого леденеет казачья бесстрашная кровь:
И далее:
Да, природа смертельно больна — и природа бунтует.
В сущности, этот великий всемирный протест есть бунт против смерти. И вовсе не чувство обиды на царских чиновников ведёт за собою бунтовщиков — нет, их влечёт только жизнь, жизнь бездумная и молодая. И вот парадокс: «роковая зацепка за жизнь», этот великий инстинкт сохранения жизни, который поднял мятежников, вслед за природой, на бунт против осени-смерти, — этот же самый инстинкт стал причиной и угасания бунта.
Ибо бунт служит жизни только на первых порах: лишь на первых порах бунт и жизнь идут нога в ногу. Но скоро пожар мятежа начинает губить всё вокруг без разбора. И тогда жизнь, чтоб себя сохранить, обязана, с тем же пылом, с каким она только что бунтовала, решительно двинуться на подавление мятежа. Можно сказать даже так: долг самой жизни — и тех людей, что стоят на её стороне, — заключается в преодолении бунта. Как это ни странно звучит, но измена бунтарскому делу становится долгом — трагическим долгом того, кто душою познал диалектику бунта и жизни.
Вот глава предпоследняя: «Ветер качает рожь». Посмотрите, как говорят, мыслят, чувствуют те, кто решились на самое, кажется, чёрное дело — предательство друга и предводителя бунта. Есенин не только не осуждает «иуд» — Бурнова, Крямина, Творогова, — нет, он, во-первых, устами изменников славит жизнь, воспевает её с молодой и пронзительной силой. Когда мы читаем: «Яблоневым цветом брызжется душа моя белая, / В синее пламя ветер глаза раздул»; или: «Только раз светит юность, как месяц в родной губернии (…), Только раз славит юность, как парус, луну вдалеке», — мы, разумеется, слышим голос и самого Есенина, соединившего свой личный порыв прославления жизни с голосом предающих восстание бунтовщиков.