Но самым тяжелым, мучительным грузом, который нес Чехов, было бремя болезни. С каким поразительным мужеством и христианским смирением Чехов перемогал этот смертельный недуг! “Он пятнадцать лет был болен изнурительной болезнью, которая неуклонно вела его к смерти; но знал ли об этом читатель — русский читатель, который слышал столько горьких писательских воплей? Больные любят свое привилегированное положение: часто самые сильные из них почти с наслаждением терзают окружающих злыми, горькими, непрестанными разговорами о своей болезни; но поистине было изумительно то мужество, с которым болел и умер Чехов! Даже в дни его самых тяжелых страданий часто никто не подозревал о них.
— Тебе нездоровится, Антоша? — спросит его мать или сестра, видя, что он сидит в кресле с закрытыми глазами.
— Мне? — спокойно ответит он, открывая глаза, такие ясные и кроткие без пенсне. — Нет, ничего. Голова болит немного.
Только Бунин ошибся: Чехов болел туберкулезом не пятнадцать, а двадцать лет; первое кровохарканье случилось в 1884 году.
Можно сказать, что чахотка играла роль “внутреннего монастыря” — была тем непреложным условием существования, которое и понуждало мирского монаха Антония ежедневно и ежечасно одолевать слабость собственной плоти.
Автору этих строк довелось прошлым летом побывать в ялтинском доме Чехова — в доме, который он выстроил так, как хотелось ему, и который поэтому отображает натуру Чехова не в меньшей степени, чем, скажем, одежда. Так вот, первое из сравнений, что пришло в голову после прогулки по саду и около дома, было такое: дом и сад Чехова кажутся монастырем.
Конечно, в любом из музеев есть нечто общее с монастырем — там и там ощутимо понижен градус живой, непосредственной жизни, — но монастырский дух чеховского дома-музея выражался в ином. После шумных, горячих и суетных ялтинских улиц, после курортного южного гомона и толчеи оказаться вот здесь, в тишине и прохладе чудесного сада, — было как будто переменить бестолково-поспешную, злую мирскую судьбу на иное, неспешно-глубокое, чистое существование.
Чеховский сад был воистину дивным творением рук и души. Казалось, сюда были собраны все растения мира — береза и пальма росли, почти прикасаясь стволами, а под ними веселой зеленою рощей теснился японский бамбук, — и в этом соседстве всего, что растет на земле, было что-то неповторимо чеховское, была явлена ширь и свобода могучей и радостной, светлой души. И в этом же слышен был отголосок иного, Небесного Града...
Недаром — вот странное дело! — первое, о чем вспомнило сердце во время неспешной прогулки по саду, был монастырский скит в Оптиной пустыни. Святой Амвросий — старец всея Руси! — тоже жил в окружении благоухавших цветов, под сенью дерев припадавшего к окнам келейки вишневого сада, в разливе черемух, жасминов, сиреней, которые поочередно, сменяя друг друга, курили божественный свой аромат... В том и была цель отцов — устроителей Оптиной пустыни, чтоб — хотя бы сначала на малом клочке подболоченной жиздринской поймы — создать нечто райское, дивно цветущее, то, что будило бы в душах людей и тоску по утраченном в оные дни рае, но и пробуждало бы вместе с тем упование этого рая достигнуть.
Из подобных же помыслов вырастал и ялтинский сад Чехова. Идея о том, что каждый обязан, хотя бы на малом клочке отведенной ему земли, сделать то лучшее, что он сделать способен, была не просто излюбленной чеховской мыслью, но была его жизненным руководством. Чехов и в этом успел нам оставить высокий пример: его ялтинский сад, его светлый, радушный и радостный дом (несмотря на то, что в нем жил умиравший от туберкулеза хозяин!) до сих пор говорят нам о том, какой должна быть нормальная, светлая жизнь человека.
IV
В жизни Чехова был загадочный год: год его путешествия на Сахалин. Странствие это приводило в недоумение современников — и до сих пор оставляет в недоуменье потомков.
Зачем он поехал туда? Зачем подвергал свою жизнь очевидному риску — несмотря на то, что уже в самом начале пути тяжело заболел? Ведь он сам признавался врачам, что чахотка, которая тлела в нем с юности, необратимо-смертельный характер приняла именно в дни сахалинского странствия. Зачем он взвалил на себя добровольную муку — сначала двухмесячного путешествия в невыносимо тяжелых условиях холода, сырости, голода и недосыпа, а затем трехмесячного, воистину каторжного труда сахалинской подушной переписи?
Современники думали: Чехов едет за новыми темами и сюжетами. Конечно же, это было не так: уж кому-кому, а Чехову достаточно было лишь оглядеться кругом, чтобы найти материал для рассказов. Сахалин почти ничего и не дал его прозе: только рассказы “Гусев”, “Убийство” и “В ссылке” как-то связаны с морем, Сибирью и каторжным островом.