Недавно волею судеб мне пришлось немного разбираться в его архиве, и я лишний раз убедился в том, что рукописи великих людей сами источают таинственную энергию, благотворно влияют на творческое воображение тех, кто их изучает (подобное я испытывал, рассматривая, например, автографы Есенина или Блока). (Тогда же я был до слез растроган, увидев, как бережно, завернув в особый плотный пергамент, хранил он один мой давнишний подарок, о котором сам я уже и забыл: деревянную народную дудку-свирель.)
В моей музыкальной биографии был даже один момент, когда я, будучи в состоянии гипнотической зависимости и от его личности, и от его образного мира, был просто не в состоянии создать что-либо свое и всеми силами пытался освободиться от этого наваждения.
Сам он, впрочем, вспоминал: “Когда со мной поет Образцова, от нее исходит такая фантастическая творческая энергетика, что я просто не могу играть на фортепьяно!”.
Он очень часто возвращается в моих снах, и я пробуждаюсь с радостным ощущением того, что он жив. Практически все свои вещи я до сих пор пишу в расчете на его мнение, на его одобрение, на его реакцию: я проигрываю их перед ним и слышу звук его голоса, знаю, что он говорит по поводу того или иного отрывка. Я веду постоянный внутренний диалог с ним, воображаю какие-то сценки, мечтаю, как бы я мог рассмешить его, рассказываю обо всех музыкальных новинках (самым частым вопросом его был: “Ну, есть какие-то хорошие музыкальные новости?”), проигрываю разные житейские ситуации с его и моим участием. В моей памяти я всегда с ним — то на даче, то в московской квартире, то на концерте. Все, что я делаю в музыке, я делаю во имя его памяти, так сказать, в его честь. Столь мощное потустороннее воздействие, должно быть, испытывает каждый, кто близко общался с ним.
После моих к нему визитов он всегда звонил на следующий день и благодарил, часто подчеркнуто убедительно произнося: “Вы знаете, наша вчерашняя встреча произвела меня
Был момент, когда Эльза Густавовна просила меня временно подержать часть свиридовского архива, так как появились приметы попытки взлома двери в их квартире и нужно было думать о создании надежной защиты. Также в Ново-Дарьино были потеряны рукописи сюиты музыки к фильмам “Воскресенье” и “Пржевальский”. “Наверное, украли поклонники”, — шутил Свиридов. Обсуждался проект их восстановления (черновики остались), так и не реализованный при его жизни, зато потом выполненный мной уже по инициативе Владимира Ивановича Федосеева, правда, незадолго до того, как Александр Сергеевич Белоненко обнаружил утерянные партитуры в хозяйственном сарае в том же Ново-Дарьино. Как-то он демонстративно порвал у меня на глазах два своих черновика, а потом, хитро посмотрев на меня, спросил: .”Может, я зря это сделал? Может, надо было отдать поклонникам?” А я сразу не сообразил, что это он мне предлагал что-нибудь подарить из его рукописей (как Римский-Корсаков своему верному обожателю Ястребцеву).
Если он спрашивал: “Ну, как ваши дела?” — желательно было ответить что-то не слишком нудное, а наоборот, остроумное. Ему нравилось, например, выражение “ни шатко, ни валко”, — неоднократно его потом повторял, или что жизнь бьет ключом по известному месту и т. д. Это был зачин, постепенно переходящий в фазу обсуждения серьезных тем. Он бывал доволен, когда разговор с собеседником шел как бы на равных: в высоком эмоциональном строе, одобрял своеобразный нестандартный стиль мышления, употребление яркой образности русского языка и в то же время ценил естественность и непринужденность. Когда мне это удавалось (особенно после принятия всем знакомых стимулирующих средств), он начинал восхищаться. “Эля, ты знаешь, Висков — это потрясающий человек!” — как-то расслышал я его обращение к жене, перед тем как он повесил трубку после нашего разговора, в коем я наораторствовался всласть.