Я много где был, спускался в глубочайшие пещеры, поднимался к кратерам высочайших действующих вулканов, искал в Арктике пропавшие экспедиции. Искал, оторванный от корней, может, прежде всего, самого себя; теперь можно сказать честно: не нашел. По глупой молодости не задумывался: где — рано или поздно — придется лечь в мать сыру землю. Казалось, какая разница, где лечь. Мечталось даже порой: чтобы не обременять никого хлопотами, вот взять и пропасть без вести в той же Арктике...
Но, как говорится, человек предполагает, а Бог располагает. Еще сравнительно недавно я не мог даже думать, что в судьбе у меня, тайно крещенного, но почти до седой бороды не носящего креста, встанут два порушенных православных храма, — теперь я понимаю, что не случайно, а по Божьему промыслу, — в которые я, словно кирпичи, вложу часть своей жизни: Дмитриевского — во имя великомученика Дмитрия Солунского, покровителя всех славян — на юго-западе Башкирии, в родовом селе-имении великого русского писателя Сергея Тимофеевича Аксакова с символическим названием Надеждино, счастливым образом соединившего в себе славянскую и тюркскую кровь (а сыновья его, великие славянофилы Константин и Иван, по матери-полутурчанке вообще были прямыми потомками пророка Мухаммеда), и Свято-Никольского — на северо-западе республики, в основанном еще Строгановыми самом древнем русском селе в Башкирии, в Николо-Березовке на Каме — во имя Святителя Николая Мирликийского (его, кстати сказать, почитают и мусульмане), к чудотворной иконе которого в предчувствии вселенских бед России дважды приезжала великая княгиня, позже причисленная церковью к сонму святых, великомученица Елизавета Федоровна. Но по-прежнему я был бесприютен в смысле последнего дня.
Родительское кладбище волею судеб оказалось посреди соседнего села-райцентра, постепенно наехавшего на мою умирающую Михайловку. Отец мой, инвалид Великой Отечественной, вынужден был уехать из Михайловки в поисках лучшей доли — и лег пусть и в родную уральскую землю, но не на родительском кладбище. Я же просто-напросто отгонял мысли о последнем своем пристанище: время покажет.
Но однажды в Югославии, оставшись один на блокпосту после прощания со своими сербскими друзьями перед обратной дорогой на Родину, вслушиваясь в недалекий постук тяжелого пулемета, я вдруг вздрогнул и сжался от такой безысходной бесприютности и одиночества! Мне было страшно не потому, что могу погибнуть, а потому, что могу лечь в чужую землю, хотя Югославия для меня не чужая страна, не говоря уже о том, что к тому времени я воочию убедился, что треть ее кладбищ — русские могилы. Да и в немногих других странах, где мне в последние годы по делам Международного фонда славянской письменности и культуры пришлось побывать, — в Болгарии, Чехии, Греции, Польше, — меня тянуло не в магазины и даже не в музеи, а на кладбища, и везде я натыкался на русские могилы. И в тот тяжелый для меня вечер я понял, что хочу лечь единственно в родную землю, среди берез у башкирско-татарско-русского села Малояз, видимо, по Божьему промыслу в не столь давнее время образовавшегося из трех деревень: в конце тридцатых годов теперь уже прошлого века сгоревший почти дотла Татарский Малояз стали заново отстраивать как районный центр, между башкирской деревней Каратавлы и русской переселенческой Михайловкой, а со временем все срослось воедино.
Но связи с родной деревней не было, так и жил я, время от времени наезжая в нее чуть ли не тайно. И вот неожиданно позвонил мне Иван Григорьевич Юдин, дальний мой родственник, в прошлом райкомовский шофер (и не просто райкомовский, а чуть ли не всю свою жизнь первых секретарей возил, они время от времени менялись по разным причинам, а он оставался):
— Храм мы в Михайловке собрались ставить. А народу-то нет. А который есть, то все нищие. Может, чем смогли бы помочь? — И как бы опережая мой ответ: — Слышали, Дмитриевскому храму в Надеждино колокола подарили, помогаете Свято-Никольскому в Hикoлo-Бeрeзовке под Heфтeкaмcкoм... — Резануло меня это обращение на “вы”, как к чужому, тем более что я был на полтора десятка лет его моложе, но что делать — сам заслужил.
Ухватился я за этот звонок как за соломинку. Понял: не столько земляки нуждаются в моей нищей писательской помощи, сколько, может, простительно протягивают руку мне, отбившемуся от родства, почти вселенскому человеку. А самое-то главное — вселилась в меня какая-то надежда. Если уж в моей почти обезлюдевшей Михайловке собрались храм ставить, значит, не все еще так безнадежно.