Грибы шли от меня к ней. Хорошо в лесу.
8/IX. Вчера день рождения. 33 года. Собирался и хотел писать сюда о важном: возраст, болезненно переживаемый, четверть сознательного отношения к жизни, возраст Христа и т. д. Что впереди плохое и хорошее, и что плохого больше, так как хорошее не обнадёживает. Но ничего не записал, так как весь день болел. Лежал и болел. Только в аптеку сходил. Это оттого, видно, что я не отмечаю день рождения, давно не отмечаю. Сознательно — чему радоваться? Еще год прошел, а что толку? Надо грустить, что стареешь. Но и Бога гневить нечего — сделано все же что-то.
И сегодня (сейчас день) тоже недомогаю. Но уже читаю. Толстовский сборник 37-го года и немного Ирвинга.
На этих днях дважды с Троепольским. Всё те же и этот умный старик. Собака не видит зеленого цвета. Лист для нее серый.
Болванка рассказа о Лешке Проскурове. Слово “всеобъемлющий” пора забыть: нет никого (ничего?) всеобъемлющего.
От кого-то пришла телеграмма: “Желаю любить достойных людей избегать злых пользоваться добром переносить плохое и верить”. Без подписи.
Тут видна женская рука и упрек.
18 сентября. Как проскочили десять дней! Как? Семь из них — колхоз. Там же, в Никольском. Нет прошлого года друзей; нет прошлого состояния ожидания книги. Но всё те же чистые холодные ночи, солома в скирдах, работа. Но и звезды не те (что-то изменилось в них), и солома нынешняя, и картошка. Странное (обычное) состояние многого враз: средневековая лопата, нэповские керогазы, механические полуроботы, сверхзвуковые перехватчики.
5 октября. Когда делаешь доброе дело, не всегда уважаешь себя, но когда наконец-то, в кои-то веки, сажусь за стол, то уважаю. Это выражается желанием слушать музыку. Сейчас Бетховен. Вчера завернули всё предложенное из “Нашего современника”.
10 октября. Вчера вернулся — ездил в Константиново. Был-то я там давно, часа три, но ощущение, что все знакомо наизусть. Заложили рощу. Я посадил дубок и сейчас ощущаю, как ему там холодно. Хоть бы прижился. На той стороне Оки ходят лошади. На паром загоняют столько, сколько нужно для работы. Старуха, знавшая Есенина: такое ощущение, что рассказ отработан, гладок. Сказать почти нечего.
— Играл с нами. Соломкой бросал.
Пьяный мужик:
— Сережка нас всех спас. Не он бы, мы бы давно крапивой заросли.
Женщины:
— Тыщу спасиб Сереже. За его счет живем.
Прежняя расхристанность, неуютность. И все строки в голове — тоска бесконечных равнин. Художник музея, выпив, бледнея, читает “Черного человека”. Другой поёт: “Облетевший тополь серебрист и светел”.
Если сейчас будет война, русским как нации после нее практически не восстать. Нельзя воевать.
Теперь я понимаю, как слаба литература. Обо всем-всем я читал, но не касалось сердца. А жизнь, когда переживаешь что-то сам, куда тяжелей (и богаче).
Это пришло, когда наткнулся на “бедные молоком груди”. Это ужас матери, но это надо понять, чтобы ужаснуться. Бесцветное молоко, и его мало, ребенок ослаб, кричит нетребовательно, пальчиками несильно ущипывает кожу. Где взять?
Или любое другое названное, описанное переживание убито, хотя для головы оно на месте. Как?
Подумал, что называю на “ты” сорока- и пятидесятилетних. Куда еще молодиться-то?
12/Х. Надо писать, причем срочно, отчетный доклад для партсобрания. Секретарство — это мой крест. Тише воды ниже травы веду я себя в новых организациях, и — все равно! — через две недели я главный общественник. На морде написано? Это секретарство очень важно, от него зависит (хотя бы немного) порядочность, температура этики в издательствах.
Но как же этот хомут секретарства натирает шею. Правда, уже так намозолил, что нечувствительно, но тяга и тяжесть постоянная.
Как-то все странно и быстро перепуталось. Это лето и занятость головы посторонним, осень — колхоз, потом страшное — смерть Шукшина, сразу же в Константиново, и там прежняя расхристанность, и неуютность, и сиротство. И сиротство. Вчера письмо от Астафьева: “Не уйдем никак от Василия Макаровича, от Володи,— не буду больше писать: тяжело. На Руси какой-то мор...”.
Значит, надо говорить и поднимать голову своей нации. Какие мы ко всем хренам старшие братья, если на 1/10 статьи “О национальной гордости великороссов” не осознаем этой гордости. Такая тоска. Величие наше от пространств. Сиротство наше от одинокости. Вред литературы, написанной дурным языком скорописи, но на важную тему, — очевиден. До глубинности понимания тезиса, что язык не может лгать, нелегко добраться, тем более что все вроде правильно, и поэтому приходится, видя общее нечитание, смириться и сказать: пусть хоть это.
Ребенок плачет у зубного врача и после долго в слезах, а вечером лечит своих кукол, жужжит и мечтает стать зубным врачом. Прошла боль?
Сейчас проверил — точно. Ровнехонько — три года назад, день в день, был в Константинове. Старикашка, сказал бы знакомый мистик, — это рука.