Изгнание и нищета не властны над жизнью духа, если речь идет об эпическом зрении, которым поэт видит
Поэт счастлив во время грандиозных сталинских демонстраций созерцать в XХ веке на Красной площади картины величия, присущие легендарным временам Богов и Героев:
Я сердцем виноват — я сердцевины часть
До бесконечности расширенного часа.
Час, насыщающий бесчисленных друзей,
час грозных площадей с счастливыми глазами…
Я обведу еще глазами площадь всей,
всей этой площади с её знамен лесами.
Не колонны “винтиков”, механически марширующих по воле диктатора, видит он во время парада на Красной площади, но “бесчисленных друзей”, участвующих в жизни более значительной, нежели жизнь Акрополя, Агоры, античного хора.
И, конечно же, вершиной этих поисков “укрупнения” жизни у Мандельштама явились стихи, прямо и открыто обращенные уже не к
* * *
Ахиллесовой пятой всех профессиональных мандельштамоведов был и остается мистический страх перед тем фактом, что поэт был предельно искренен во всех своих стихах о советской эпохе, об укрупняющемся времени, о Сталине.
Им легче признать его двурушником, приспособленцем, спасавшим себя, в лучшем случае “умопомраченным” человеком, творившим в атмосфере своеобразного самогипноза и самообмана. Ну и, конечно, одновременно с такого рода рассуждениями мандельштамоведы усиленно занимаются мифологизацией Сталина.
Б. Сарнов, пытаясь мыслить одновременно и за вождя, и за поэта, рассуждает как врач-психиатр из института им. Сербского:
Как будто Сталин только и был озабочен тем, чтобы его прославляли поэты и писатели, а не созданием армии и строительством Кузбасса, не авиацией и железными дорогами, не дипломатической борьбой и заботами о том, как отвести от страны приближающуюся войну.
Но какое до этого дело Льву Колодному, который в книге “Поэты и вожди” изображает Мандельштама заурядным ремесленником-стихоплетом: