Я сейчас, к можаевскому юбилею, перечитал четырехтомник, кроме того, перечитал книги публицистики... Социальный писатель, конечно же, подавил в нем всё остальное. Тогда, при его жизни, это казалось крайне остро и крайне нужно. Собственно, и знаменитость свою, и популярность Борис Андреевич приобрел как острейший социальный писатель. И пьесу взялся ставить Юрий Любимов на Таганке по повести “Живой” не по причине высокой художественности прозы, а прежде всего за её неприкрытую социальность... Но прошли годы, и оказалось, что в своих спорах о коллективизации, о проблемах сельского хозяйства, о фермерстве, о неперспективных деревнях Борис Можаев всегда оставался в своем времени. По сути он до предела был именно советским писателем, как бы ни критиковали его порой в партийных газетах. Он и в острейших деревенских очерках своих прежде всего хотел улучшить отношения крестьянина и власти: “Мне скажут: это, мол, не литература, а экономика. Извините! Отношение земли и человека — вопрос прежде всего социально-нравственный, а потом уж экономический... Автору хотелось показать, что жизнь не топчется на месте, а упорно продвигается вперед. Все наши сегодняшние достижения в деревне значительно выигрывают от сопоставления с недалеким прошлым, когда некоторые колхозы, как говорится, “лежали на брюхе”...”
Иные могут возразить, что таким своим предисловием к книге писатель спасал от цензуры свою прозу. Нет. Это было его социальное кредо. Не останавливаться лишь на характерах и пейзажной описательности, а влезать в самые сложные производственные колхозные отношения. Он даже со своими коллегами, известными писателями-деревенщиками Евгением Ивановичем Носовым и Гавриилом Николаевичем Троепольским, рассорился, упрекая их в излишней безмятежности и деревенской идиллии. Ему и “Лад” Василия Белова тем же идеальным отношением к крестьянскому быту не нравился. Он стремился понять всё новое, что приходило в деревню. Стремился что-то пообтесать, что-то исправить. Он чувствовал себя везде — хозяином, своим человеком. Это о таких, как Борис Можаев, пелось: “Человек проходит как хозяин необъятной родины своей...” И боролись-то наши номенклатурщики, будущие перестройщики, прежде всего с такими непоседливыми советскими хозяевами. До всего ему было дело. Немало я в те годы поездил с Борисом Андреевичем в писательских поездках. Придем, бывало, как бы для отметки в обком партии, на официальные приветствия. Официальная чашка чаю, и уже секретарь обкома готов раскланяться и убежать. Не тут-то было. Борис Андреевич спросит его и про озимые, и про норму, и про “горючку”, и про среднюю зарплату крестьян, а то еще и оспорит, начнет доказывать свое... Живой, одним словом. Таких наши начальники никогда не любили. Ни при царях, ни при генсеках... Уж лучше для них тихий антисоветчик: сидит в углу и ехидные реплики бросает. И при том еще чувствовалась в Борисе Андреевиче офицерская закалка, умение говорить прямо и точно. Ему бы председателем крупного колхоза быть: или Героем Соцтруда стал бы, или в тюрьму за прямоту свою сел. Одно из двух. Но уж лапотником, деревенским ортодоксом, тихим идеалистом деревенского рая он не был никогда.
“Автору трудно судить самому, насколько типическими нарисовал он отобранные им характеры. Но одно обстоятельство следует отметить: при всей любви моей к литературным, фольклорным истокам и традициям, при всем стремлении проследить “связь времен”, отмеченную переходящими чертами национального выражения из одного поколения в другое, я пытался схватить и выразить еще и те новые достоинства, которые сформировало и утвердило в облике моего современника наше время...”